Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не успею я.
— Подбери помощников. Совет класса. Можно даже утвердить на собрании…
— Да чего утверждать? Горохову — за график, милиционера — за посещаемость. Он не пропускает.
— Удобно ли? Пожилой человек.
— Ничего. Тут он ученик. Пускай меньше спит.
— Газету кто будет оформлять?
— Столяров. Сделает такую доску. Я уж думала…
«Эге! Да тут, оказывается, стопроцентное попадание. В десятку!» — подумал я и спросил:
— Ну, а как будем посещаемость налаживать?
— Вот видите, и вы «нукаете», — усмехнулась (второй раз!). — Ну, в общем… Ой, опять!.. В общем, так: класс надо разбить на пятерки, на группы, в каждой поставить ответственного, и с него — три шкуры… Чтобы знал все. С камвольного надо Задорину, у продавщиц — Осокину, у ребят из пэтэу — Фаттахова. Они близко живут…
«Все верно, молодец!» — про себя одобрил я Чуркину, с уважением уже вглядываюсь в ее деловое лицо.
— Нечесова с Орловым куда?
— А выгнать их обоих, и всё… Толку-то? Ну… Нечесова, может, оставить. Я его на себя беру. А с Орловым решайте. Выгнать его надо. Его не воспитаешь. Он тут все портит. Всех. Учиться все равно не учится. Даже книжек не носит… Из-за Лидки ходит…
— Из-за кого?
— Из-за Гороховой. А вы не знали?
— Не думал… Не замечал вроде.
— А вы поглядите, побудьте в классе. Проходу ей не дает. Она ревет от него… Да вообще из-за нее все с ума посходили. Милиционер и тот смотрит. Вот счастливая!..
— Завидуешь? Зависть в себе всегда надо подавлять. Всегда. Запомни. Да и чему завидовать-то? Орлов любит…
— Да он и не любит… Так просто… Красивая она.
— Ты же тоже красивая, — сказал я как-то неожиданно, необдуманно.
— Вот еще! Выдумали! — потемнела Чуркина. — Какая я… Я? Только всю жизнь пальцами тычут. Лапают. Бочка! Дерево! Чурбан! Фамилия даже — как в насмешку… Меня и замуж никто не возьмет, — вдруг быстро сказала она и, отвернувшись, заплакала, закрывшись руками и всхлипывая, как маленькая девочка.
— Чуркина! Ты что? Тоня! — растерялся я, оторопело глядя в широкую покатую спину в полосатом джемпере.
А Тоня вздрагивала, горько вздыхала и терла кулаками глаза.
«Вот так староста! Вот так железная власть! Вот и пойми ее. Стресс? Переволновалась? Наверное… Или я попал в больное место… О господи…»
— Пойдем-ка домой, — сказал я. — Слышишь? Слышишь, Тоня? Староста! Пойдем-ка.
И она молча, еще раз вздохнув и шмыгнув носом, вытащила из парты свой портфельчик и пошла впереди меня, сутулясь, вытирая лицо платочком, а я растерянно шел следом.
Тоня Чуркина приехала в город из того самого дальнего района, которым перед распределением пугают молодых учительниц и врачей. Деревня Чуркино, где она родилась и где почти все жители были Чуркины, далеко растянулась по каменистому прибрежью холодной Вотьпы огородами в поле. Но и оттуда, из-за полей, близко подступала к огородам, подбегала косами яркого березняка и тусклого зелено-серебряного осинника сплошная нерубленая тайга. Урман — называют такой лес, и в этом непонятном слове все: глушь, ельники, лога, медвежьи тропы, звон комаров. Лес синел вокруг деревни, переходил в неоглядные болота-мари, гиблые, непроходимые и ровные. Они-то и отгораживали деревню большую часть года от всего внешнего мира. Сюда забредали геологи и обросшие дикими бородами бродяги, которые называют себя туристами, — искатели книг, икон, крестов и первозданных пейзажей. В деревне было на что посмотреть, взять хоть старую кержацкую молельню с шатровой башенкой-звонницей. Молельня стояла на обрыве над берегом, седая и сизая в голубизну, рубленная непамятно когда из витых и треснувших листвяных кряжей. И хотя давно уж не бумкал на звоннице медный, с серебряным приливом колокол, привезенный первоселенцами из самого Валдая, — давно был снят, как черные иконы, которые, дурачась, хвалясь перед всеми собственной удалью, изрубил на дрова первый председатель артели. Возле молельни часто с остановившимися глазами каменели эти самые туристы, снимали, черкали в блокнотах, иногда садились писать, раскрыв плоские, мазанные краской ящики на треногах.
В семье Тоня была первенцем, и вслед за ней после трехгодичного перерыва, вызванного семейными обстоятельствами, пока отец вернулся из мест еще более отдаленных, шли, как по лесенке, без перемежек, три сестры и шестеро братьев, с которыми она нянчилась, едва сама поднялась с четверенек. В десять лет Тоню считали за взрослую, потому что мать за двоих работала на свиноферме, уходила туда чуть свет, а отец Чуркиных то пил, пропивал и материн заработок, и пособие на ребят, то исчезал куда-то на месяцы, устраивался в райцентре пожарником и бывал дома гостем. То он вдруг объявлял семейству, что едет на целину за большими деньгами, вернувшись, всех озолотит, и подолгу не было от него никаких вестей. Возвращался он обычно зимой, в каком-нибудь дырявом плащике, в летнем пиджаке, виновато кряхтел, тщательно вытирая ноги на крылечке, был тих, незнаком, ходил даже с младшими за ручку встречать мать с фермы, но такое продолжалось никак не больше трех дней, в лучшем случае неделю — дальше снова он пил, бездельничал, слонялся по соседям, курил по завалинкам, беседовал, всегда обстоятельно, сдвинув картуз, кося пьяным глазом, размахивая и грозя пальцем перед собеседником, нанимался вскоре кому-нибудь ставить баню, рубить хлев, клялся, также со сдвинутым картузом, все сделать «по совести», «не в обиду», «в лучшем виде», брал задаток и снова исчезал.
К постоянному отсутствию отца Чуркины привыкли. Без него было даже не в пример спокойнее. Но все-таки считалось, что он есть, и мать Чуркиных, красивая и здоровая женщина, постоянно беременная, никогда никому не жаловалась на «своего» и на свою долю, как делали это сплошь товарки по ферме, озлобленные домашними неурядицами.
Мать вставала до зари и будила Тоню. Пока мать снаряжалась, хлебала вчерашний суп, пила чай, дочери подробно наказывалось подоить корову, выгнать в стадо, задать сена овцам, сварить и натолочь картошки для поросят, накормить и обиходить младших, которые всегда спали до полудня.
Тоня крутилась по дому колесом — надо было все успеть до школы: выполнить материны наказы, насеять муки, поставить к вечеру тесто (стряпала мать сама), последить за овцами — вечно лезут в огороды к соседям, а еще требовалось прибрать в комнатах, сменить пеленки и вовремя сунуть соску младшему, который всегда был в плетеной корзине-зыбке, подвешенной к потолку на скрипучем березовом очепе. В этой зыбке качалась когда-то сама Тоня и словно бы с тех пор помнила ее тихий скрип и вкус мусоленного коровьего рожка, из которого ее поили теплым молоком. Мать не признавала никаких городских новшеств, пробивавшихся и