Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои глаза устали. Я больше не могу выносить хоть сколько-нибудь резкий свет. В моем номере убраны все лампы (ну это не совсем номер, скорее, все-таки большая палата в роскошной клинике), сосуды прикрыты шелковыми тряпочками, и, захоти я выйти, я бы не смогла это сделать без пары солнцезащитных очков и шляпы с широкими полями — на случай, если выглянет солнце. Но стареть так — благодарю покорно, мне это не интересно.
Утром Скотт принес мне вещи, но не захотел подниматься наверх, в мою палату. Мы остались сидеть в огромных креслах холла клиники, no man’s land[16], столь шикарная и улавливающая все звуки, что казалось, мы сидим в lobby[17]какого-нибудь парижского palace[18]. Скотт беспокойно говорил обо всем подряд, я отвечала ему гримасами.
— В общем-то, — сказал он, — все ошибаются на твой счет, ты хорошо играешь свою игру. Ты клоун, мой маленький домашний клоун, печальный, веселый, милый, плохой. С тобой мне не скучно.
А мне? Разве мне хотя бы чуть-чуть не скучно? Кого это беспокоит? Кому это интересно? Я — клоун, вызывающий смех. Покрытый румянами.
Тем утром Скотт принес лишь половину того, о чем я просила. Пять стопок бумаги, да, но забыл пишущую машинку. Он загадочно протянул мне свою перьевую ручку, от которой я отказалась: зачем мне золотое перо и ручка из дорогого дерева? Если нет чернил, чтобы снова ее зарядить?.. Чернил хватит только на то, чтобы написать письмо дочери с рецептом пирожного. Именно так. И не иначе.
Зайдя в камеру хранения клиники, я попросила показать мне мои драгоценности и выбрала сапфировую с брильянтами брошь, которую муж подарил мне на десятилетие свадьбы: я сменяла ее на портативный «Ундервуд», его мне принесла глупая Лулу (даже ее забавная физиономия, ее крики, винный перегар — все напоминало ту Лулу). Я не стала спрашивать, где она взяла машинку. Я тут же вставила лист и принялась писать. Два дня спустя глупая Лулу принесла мне пачку копирки.
1940
Я была красива. По крайней мере, так говорили в лицее, однако говорили козлы, возбуждавшиеся от одного моего имени, от мыслей о моей дерзости и бесстыдстве. Сегодня вопрос о красоте больше не ставится. Очень редко встретишь кого-то, кто бы столько пил, забывая про еду и сон, и хорошо сохранился: мое тело больше не похоже на манекен из витрины.
Новая помощница Скотта, эта Шейла (до чего же забавно произносить на французский манер ее имя: Chie-la[19]), действительно ли она красива? Мне сказали, что она блондинка, но ее волосы лишены оттенка платины; она худая, но не изможденная, ухоженная и очаровательная; маленький вздернутый носик, глупенькая улыбка — короче, американская милашка. Она без всякого успеха прошла множество кастингов и, наконец убедившись, что у нее нет таланта, устроилась работать к Скотту секретарем или кем-то наподобие: по крайней мере, она не сможет заслонить его. В общем, парень в конце концов стал хозяином у себя в доме.
О, быть может, она согласится на роль, от которой я всегда отказывалась: переписываться с его обожательницами. Хотя нет, навряд ли, ведь единственные письма, которые они получат в своем вонючем бунгало в Малибу-Бич, будут счета.
1932
После четырех с половиной месяцев заточения (официально это называлось отдыхом, «восстановительным курсом». Было бы от чего отдыхать после десяти-то лет вместе! Я даже и не устала!) меня освободили. Никто не ждал меня у выхода (Скотт не просыхал вот уже несколько недель подряд, потому начисто забыл дату выписки), и я наняла машину «скорой помощи», чтобы она отвезла меня из клиники Фипса в наше новое имение в Ля Пэ. Не знаю, откуда взялось это французское название, но, учитывая мое нынешнее состояние и состояние нашего семейного очага, мне оно кажется слишком ироничным[20]. Скотт не поскупился: в доме, построенном в викторианскую эпоху, пятнадцать комнат, а вокруг него — парк площадью в несколько гектаров. Я еще не успела запомнить имена слуг — мне это долго не будет нужно. Скотт пишет с энергией и вернувшейся верой в себя — как он говорит сам; а также с тремя бутылками джина и тридцатью — пива в день. Патти завела себе друзей среди соседских детей, по возрасту более или менее ей подходящих. Я молчу — мне плевать на соседей, я молча переношу их бесконечными вечерами, когда мы играем роли буржуа.
Я хорошо держу себя в руках — так говорят все. Десять лет назад, прогоняя скуку, я прогуливалась голой в разгар вечеров, по пути в ванную комнату пересекала гостиные, и люди стыдливо опускали глаза. Сегодня даже эти провокации (я находила такое поведение совершенно естественным, игривым, забавным, впрочем, все смеялись надо мной — наши старые друзья с Манхэттена, из Парижа или Антиба), даже подобные маленькие скандалы не могут развлечь меня и способны лишь оттолкнуть мою дочь, стыдливую и скромную.
Я вышла замуж за амбициозного творца, и вот, спустя двенадцать лет, горжусь изысканным похмельем и горой долгов, словно последняя из женщин полусвета. Полгода я не видела дочь. Я имела, имела право подарить ей черно-белую кобылу, чтобы Патти каталась на ней грациозно и уверенно.
После нескольких вечеров — точнее, ночей запоя — Скотт, еле сидящий в кресле, с тяжелыми веками, заплетающимся языком, и я, порхающая в прокуренном воздухе гостиной. А куда деваться? Точно так же белка в клетке вынуждена крутить свое колесо.
В тот раз между нами произошел такой разговор.
Он. Ты не станешь публиковать это. Эту чушь, это нагромождение пошлостей. Подумай о нашей дочери, шлюха! Хотя бы раз, всего лишь один-единственный раз будь матерью и подумай о ней!
Я. Ты думаешь, это должно смущать меня? Ты имел право запереть меня. И то, что я провела четыре месяца в заточении, сочиняя книгу, которая нравится моему издателю…
Он. Моему издателю! Он мой!
Я. …Твои права на обладание мной просрочены, ты не можешь запретить мне опубликовать это.
Он. Я глава семьи, не так ли? Я имею право… Мой долг защитить мою дочь… наше имя… наши деньги.
Я. Какие деньги? Мы все их промотали, старик, мы полностью на мели.
Он. Я имею право. Я — писатель и глава семьи… Те моменты, о которых ты пишешь в своей чуши, они — мои… они из моего романа, ты не имеешь права их заимствовать.
Я. Шут! Ты что, совсем свихнулся? Это моя жизнь, и я пишу о ней.
Он. Ты воруешь мой материал. На что мы будем жить, если ты раз… разбазаришь мое вдохновение, превратишь работу в отходы?