Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь тонкую перегородку он слышит звуки симфонии, неуклонно приближающейся к заключительной коде. Он оставляет белье в раковине, только потуже закручивает кран, и возвращается в комнату, несколько жалея, что вообще снял это белье с веревки, и сурово наказывая себе больше ни к чему тут не прикасаться. Не хватает еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь ее знакомый и обвинил его в исчезновении чего-то такого, чего здесь никогда и не было.
Он снова усаживается в соломенное кресло. Душою он сейчас там, в зале филармонии, вместе с симфонией, которая постепенно поднимается к величественному концу, но взгляд его тем временем скользит по окружающим предметам, фиксируя бросающиеся в глаза детали. Постель оставлена в полном беспорядке — может быть, в то судьбоносное утро она рассчитывала вернуться с рынка и еще ненадолго прилечь? — но всё вокруг прибрано с той подчеркнутой аккуратностью, которая часто отличает бедных людей. На столе чистая тарелка, возле нее сложенная вдвое салфетка, как символ предстоящей трапезы, которая так и не удостоилась быть последней. Два цветка на тонких стебельках стоят в стеклянной банке — свежие, будто только что сорваны, хотя вода в банке высохла совсем. Ни одной фотографии на стенах, даже тех людей, что упоминались в записанной с ее слов биографии. Ни сына, которого его отец так решительно вызвал назад, ни того пожилого сожителя, который бросил ее здесь и вернулся обратно, ни даже старой матери, которая вроде бы хотела к ней здесь присоединиться, — никого. Лишь один-единственный рисунок — простой набросок углем, без рамки, произведение явного любителя, может быть, это она же и рисовала. Маленький безлюдный переулок — такие бывают в Старом городе — мягким поворотом ведет к тени каменного здания, увенчанного полусферой купола и небольшой башенкой на углу.
Торжественная музыка вторгается в тишину мощным и неразрешенным диссонансом, и маленький транзистор, напрягаясь из последних сил, пытается передать громовую мощь завершающих пассажей. Кадровика вдруг озаряет — он узнаёт композитора. Это он, нет сомнения. Только этот набожный и сухой немец мог позволить себе так утомить своих слушателей.
Он доволен, что узнал автора. Уж теперь он удивит Старика! Мало того что за один вечер справился с порученным ему делом, так еще ухитрился одновременно послушать тот же концерт, что и он, — правда, не сумел, к сожалению, распознать, Седьмая это была симфония или Восьмая. Да, Старик наверняка удивится. Эта мысль так веселит Кадровика, что он даже потирает руки. И оглядывается снова, перед тем, как уйти. М-да, комнатушка, конечно, убогая, и приютилась на задах, чуть ли не на дворовой мусорной свалке, да и район тоже не ахти — сплошь религиозный и рядом с рынком, но ему почему-то начинает здесь нравиться. Интересно, сколько они просят за такую дыру? А впрочем, зачем ему это. Главное, что формальное опознание завершено, остается подписать протокол, и завтра утром труп погибшей отошлют наконец в Абу-Кабир. «Эх, Юлия Рогаева! — вдруг произносит он в пустоту. — Прощай…» И ему вдруг становится невыносимо жаль эту одинокую немолодую женщину, которая прошла мимо него так незаметно, что он даже не обратил внимания на обаяние ее улыбки.
Но тут в грохочущий финал симфонии внезапно врезается веселенький мотивчик, который он недавно запрограммировал на своем мобильнике. Хорошо, что звонки продолжаются настойчиво и долго, потому что найти маленькую коробочку мобильника в недрах тяжелого, мокрого плаща удается не сразу. Включив телефон на прием, он торопливо говорит: «Минуточку!» — и приглушает транзистор, не выключая его, однако, совсем, а потом снова подносит к уху мобильник. Это мать. Его рассказ растревожил ее. Ей так и не удалось больше заснуть. Ну, как, ему удалось добраться до больницы? «Да, — отвечает он. — И добрался, и даже нашел дежурного патанатома, и передал ему все документы, но они там потребовали, чтобы я лично опознал эту женщину…»
— Неужели ты согласился? — испуганно спрашивает мать.
— Ну что ты! Как я могу опознать человека, если я даже его лица не помню?!
На этот раз мать им довольна:
— Ты совершенно прав. Личное опознание — это ответственное дело. Это не входит в твои обязанности. Ну, и где же ты теперь?
Он в комнате погибшей. Ему пришло в голову, как заменить опознание лица опознанием с помощью ключей.
— И что, дверь действительно открылась?
— Конечно.
— Так поезжай, подпиши им протокол и возвращайся. Зачем ты там еще торчишь?
— Просто так. Сижу. Смотрю. Размышляю, может быть, нам все-таки стоит заняться ее вещами, переслать их семье, выделить какую-нибудь компенсацию сыну и матери…
— Скажи об этом своему хозяину. Только сам там ничего не трогай, слышишь?!
— Это я и сам понимаю. Ты не беспокойся, я уже на выходе. Еще минутку, ладно?
Он осторожно откладывает мобильник и прислушивается. Симфония наконец-то завершилась, и ее неожиданно оборвавшийся финал, как видно, поразил слушателей, потому что из транзистора доносятся весьма жидкие и даже как будто слегка утомленные аплодисменты — явно из вежливости, лишь для того, чтобы не обидеть оркестрантов. Остается надеяться, что эта сухая музыка не доконает Старика. Все-таки хорошо бы отчитаться перед ним еще сегодня ночью.
Он осторожно увеличивает громкость и замирает в ожидании слов ведущего передачи, который вот-вот должен, как обычно, назвать исполнявшееся произведение. Всё же любопытно, какой по номеру была эта симфония. Однако из зала по-прежнему слышны только аплодисменты, то усиливающиеся, то слабеющие, приближающиеся и удаляющиеся, как шум далекого моря. Какой-то энтузиаст вдруг решает поддержать оркестр, а может, и себя самого долгим криком «Браво!» — но крик этот так и остается гласом вопиющего в пустыне. Время уже позднее для всех.
— Минуточку, мама… — Он снова возвращается к телефону, чтобы не обидеть ее своим молчанием.
— Что там у тебя случилось?
— Ничего, просто я хотел услышать название музыки, которую только что исполняли по радио.
— Ну, тогда пока. Не задерживайся там.
— Да, я постараюсь прийти пораньше.
— Когда придешь, тогда придешь, я сегодня всё равно уже не засну…
Увы, трансляция из филармонии обрывается на полузвуке. Ее сменяет программа новостей, но политические новости ему давно уже безразличны. Он выключает транзистор и слышит, что дождь опять барабанит по крыше. На него вдруг наваливается усталость. Нет, он все-таки не поедет из больницы сразу же домой. Если уж он так лез из кожи, чтобы успокоить совесть Старика, было бы обидно не доложить ему еще сегодня.
Полчаса спустя он снова звонит Старику. Тот уже дома. Его соединяют.
— У вас еще найдутся сегодня силы выслушать меня? Я имею в виду — после этой чудовищной Восьмой симфонии Брукнера? — сочувственно спрашивает Кадровик.
— Разве это была Восьмая? — удивляется Старик. — В программе было написано, что это Девятая…