Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако даже политический успех не приносит Контарини счастья, поскольку он всегда, с самого детства, ощущает свое глубокое отличие от скандинавов, в окружении которых живет. Отец Контарини — «потомок знатного и древнего английского рода», но его покойная мать была итальянкой — смуглой, с необычной внешностью, страстной. В результате Контарини казалось, что даже его единокровные братья принадлежат к другой породе: «Их называли моими братьями, но природа указывала на ложность этого постоянно повторяемого утверждения. Между нами не было никакого сходства. При моей венецианской внешности их голубые глаза, белокурые волосы, светлая кожа отнюдь не указывали на родство со мной. Где бы я ни оказался, вокруг себя я видел людей, принадлежащих другой, отличной от моей расе. <…> Уж не знаю почему, но я чувствовал себя несчастным».
Контарини мог не знать, почему он несчастен, но читатель понимал, что Дизраэли нашел способ наделить своего героя вымышленным эквивалентом собственного еврейства. Контарини — тоже дитя Средиземноморья, перенесенный в северную страну. «Между мной и суровым краем, куда меня забросила судьба, нет приязни», — сожалеет герой. Однако в молодые годы Контарини делает спасительное открытие (такое же сделал Дизраэли во время путешествия в Испанию и Палестину): пусть он изгой на Севере, но зато на Юге он — принц. Читая историю Венеции, Контарини встречает свое собственное имя: «Но когда я прочитал, что было еще четыре семейства предков настолько знатных, что, считаясь потомками римских консулов, занимали положение выше венецианских вельмож, и что из всех этих семейств род Контарини был главным и не имел себе равных, я так разволновался, что отбросил книгу и сломя голову побежал к лесу».
Возвращая Контарини его венецианское родословие, Дизраэли как бы являет собственное вновь обретенное отношение к еврейству: наконец-то он нашел способ превратить свою отчужденность в источник гордости. Такова его версия великой романтической сказки о гадком утенке (Ханс Кристиан Андерсен, кстати, был практически его современником). Но постоянная поглощенность Дизраэли своим еврейством и политическими амбициями заставляет его придать истории Контарини национальную и политическую окраску. Именно историческое величие Венеции и его венецианских предков побуждает Контарини добиваться успеха в политике и поэзии. Он совершает паломничество в Венецию и, подобно Дизраэли в Альгамбре, осознает себя наследником правителей этих мест: «Мраморные дворцы моих предков возвышались по обе стороны как огромные торжественные храмы. <…> С какой радостью я бы отдал жизнь, чтобы снова наполнить их величественные залы гордыми вассалами свободных и победоносных властителей!» В конце романа, после многих исполненных романтики тяжких трудов, Контарини продолжает мечтать о возвращении в политику, на этот раз в качестве спасителя своего народа: «Возможно, не так уж далеко и государственное возрождение страны, которой я предан, и я принял твердое решение участвовать в этой великой работе».
Когда Дизраэли писал эти слова, до революции 1848 года, которая ненадолго освободила Венецию от австрийцев, оставалось целых шестнадцать лет. (Глава Венецианской республики Даниэле Манин был евреем, о чем Дизраэли писал с гордостью, поскольку, возможно, видел в нем alter ego, как и в Контарини.) Но если Дизраэли верил или хотя бы убеждал себя, что его предки некогда жили в Венеции, то после путешествия на Восток он обратил свои мысли к Палестине — изначальной родине еврейского народа. При этом в 1833 году идея «государственного возрождения» еврейского народа в Палестине казалась невероятно далекой. Но романтическое воображение, жажда славы и во многом мифологическое восприятие еврейской истории сложились для Дизраэли — задолго до его более трезвомыслящих современников — в некое провидческое представление о возможностях сионизма. За шестьдесят с лишним лет до «Еврейского государства» Теодора Ѓерцля и почти за тридцать лет до «Рима и Иерусалима» Мозеса Ѓесса Дизраэли уже мечтал о еврейском государстве в Палестине.
В «Удивительной истории Алроя» эта мечта была открыто явлена автором впервые в литературе нового времени. В предисловии к более позднему изданию романа Дизраэли писал, что «удивительная история жизни» Давида Алроя «пленила» его уже в детстве. Но Алрой в изображении Дизраэли совсем не похож на малозначительную фигуру, упомянутую Вениамином Тудельским, испанским евреем, чьи «Путешествия» стали классикой средневековой еврейской литературы[44]. Согласно Вениамину, Алрой, курдский еврей, около 1160 года поднял восстание против турок-сельджуков на территории Азербайджана. Сподвижники наделяли Алроя магической силой и провозгласили его мессией, однако подобные притязания настроили против него видных евреев в Багдаде, которые умоляли Алроя не выступать против турок. В конце концов он был предан своим тестем и убит, так и не одержав ни одной победы.
Алрой, созданный Дизраэли, представляет собой гораздо более значительную фигуру, что-то вроде еврейского Александра Македонского. В романе он одерживает одну победу за другой, захватывает Багдад и чуть ли не основывает на Ближнем Востоке новую империю. Автор в изобилии привносит в свое произведение «сверхъестественную машинерию» (так он сам это называет), в том числе волшебное кольцо, тайный подземный храм и скипетр Соломона, необходимый Алрою для завоевания Иерусалима. Все это, пишет Дизраэли, основано на еврейской традиции, «каббалистической и истинной», но в действительности автор, без сомнения, заимствует весь мистический антураж из «Тысячи и одной ночи», восточных произведений Байрона и аллегорических поэм Шелли. В сущности, «Алрой» представляет собой скорее традиционное ориенталистское фэнтези, чем историческое повествование. Даже проза Дизраэли с ее подчеркнутым ритмом и характерными повторами, дающими основание предполагать, уж не начинаются ли некоторые фрагменты романа как стихи, пронизана безвкусицей: «Ах, газель! — восклицала принцесса. — Ах, газель! — повторяла принцесса. — О газель, ты меня понимаешь. Ведь нежнее лебяжьего пуха, да, нежнее лебяжьего пуха твои мягкие губы газельи, а его раскаленные губы дышат страстью, к моим прижимаясь, о газель, ты меня понимаешь!»
Но если «Алрой» в наши дни представляется явно переспелым плодом, его психологическая суть воспринимается вполне серьезно. Дизраэли говорил, что приступил к этому роману в 1831 году в Иерусалиме, когда был погружен в раздумья о роли еврейства в своей