Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сейчас ему нужно завершить начатое.
Мужчина шагает к машине, достает из багажника черные полиэтиленовые мешки. Он швыряет их в яму – устало, равнодушно, – после берет лопату.
Я слушаю его учащенное дыхание.
Слушаю шуршание земли по полиэтилену.
И мелодию леса вокруг.
Я лежу в этих мешках – мертвая, распиленная на куски, – и мне уже все равно, что будет дальше.
Когда двигатель машины стихает вдали, я прислушиваюсь к звучанию могилы, внимаю голосам травы надо мной, наслаждаюсь холодом и мраком.
У меня нет ушей, чтобы слышать. Но я слышу все.
У меня нет глаз, чтобы видеть. Но я по-прежнему вижу.
Моя кожа содрана с тела, но я ощущаю могильный холод, смешиваюсь с ним, становлюсь частью его. Мертвое – оно всегда холод. Так что и я холодная, ведь я мертвая.
Языка, кстати, у меня тоже нет. Его отрезали под самый корень. Поэтому говорить я буду чужим языком – языком моего убийцы.
Да и мысли мои, видимо, уже не мои, но чьи-то еще.
Возможно, это его мысли, как и его слова. Возможно, моя история – это рассказ, который он сейчас пишет. Так я использую его фразы, размышления. Предположения, как бы думала я. Когда ты мертв, мало что имеет значения, тем более твоя индивидуальность, то, что делало тебя тобой. Моя личность исчезла в тот миг, когда остановилось мое сердце. Тело было разрушено, отныне оно годится лишь в пищу червям.
Но сама я не исчезла.
Я – это мысли в рассказе моего убийцы, его представления обо мне, его фантазии, взращенные на моей изувеченной плоти.
Я – это его идея, а моя смерть – его искусство.
Мне известно, что искусство требует жертв. Это даже не его знания и не чьи-то еще, а, наверное, мои собственные. Расхожая фраза, которую я где-то услышала. Она запала в память, а теперь вот явилась ко мне. Здесь, в темноте моей могилы, пока мой мозг сохнет и сморщивается, а падальщики уже спешат на пир, – здесь не существует времени, и вся моя жизнь, как и жизнь прочих, по-прежнему стоит у меня перед глазами.
Вернее, перед кровавыми дырами, в которых когда-то были мои глаза.
Безвременье. Смерть – это нескончаемые воспоминания о былом. Умирание же – окончательное умирание – это то, как эти воспоминания выцветают, утрачивая свою значимость. Никаких эмоций, ничего. Одно сплошное равнодушие.
Таким и будет его рассказ – равнодушным, – потому что так он представляет мое посмертие. Части тела, распиханные по черным полиэтиленовым мешкам, закопанные где-то в глуши. Я, разделанная на куски, плывущая в пучине безвременья, наблюдающая за всем, что было. Смерть – это еще не конец. Очередная расхожая фраза. Конец – это равнодушие мертвого, который перестает видеть все. Тело мое станет удобрением, а сама я – чьим-то воспоминанием и, разумеется, искусством моего убийцы. В большей же мере я стану равнодушием.
Будут ли меня помнить?
Действительно ли слова и предложения однажды станут искусством?
Скоро эти вопросы утратят всякую власть надо мной, обессмыслятся. Все выветрится, и я растворюсь в океане небытия.
Его искусство требовало жертвы, и я стала этой жертвой. Я – одиннадцатилетняя девчонка, которая попросту оказалась не там, где надо. Чтобы замысел сработал и жертва моя была не напрасна, моей смерти предшествовал ужас. И боль. Много боли.
Там, в подвале его загородного дома, прикованная к столу, рыдающая, зачем-то молящая о пощаде, я даже и не догадывалась, какой кошмар меня ждет.
Мой пока еще будущий убийца смотрел на меня грустным взглядом, молчал. Когда я подуспокоилась, он объяснил, что и зачем делает. Он не был каким-то садистом, маньяком и прочее, ему не доставляли удовольствия чужие страдания. Я была первой и, судя по всему, последней, кого он похитил.
Он сказал, что таков его замысел. Иначе никак!
Он сказал, что после, когда все закончится и текст будет готов, ему не придется возвращаться к похищениям и убийствам. Смерть одного ребенка – это необходимость, диктуемая жаждой оригинальности, достоверности. Смерть второго – уже самоповтор.
А мой убийца весьма трепетно относился к своему искусству.
Естественно, легче мне от этого не стало. Я была напугана… нет, я была в ужасе.
Он же тем временем в подробностях расписал все, что со мной сотворит. Так как я единственная и других не планировалось, он не собирался упускать такой возможности. Ему нужно было испробовать все. Зачем? Чтобы знать! Чтобы в будущем питать себя впечатлениями.
Что ж, теперь, спустя неделю, я могу сказать, что он не соврал. Все, что он расписал мне в первую ночь, он исполнил – настолько дотошно, насколько сумел.
И начал он с моего левого соска.
Я не помню все досконально: я была в панике, а когда пришла боль, рассудок мой и вовсе помутился. Так что я запомнила лишь садовые ножницы – их еще называют «секатор», – которые мой убийца взял со стола. Он сказал, что главное его опасение в том, что я не выдержу и умру раньше срока. Поэтому он тщательно подготовился: капельницы, различные таблетки, жгуты и пластыри.
Я могла бы сейчас перечислить название всех препаратов, которые должны были поддерживать во мне жизнь. Но зачем? Я, чьи куски зарыты в лесу, где их никогда не найдут; я, говорящая языком моего убийцы, так как мой собственный был отрезан; я, которая отныне всего-навсего персонаж рассказа, элемент искусства, чужая лихорадочная мысль, ищущая увековечивания на бумаге, – так вот, я не вижу никакой надобности в подробностях. Достаточно того, что мой убийца отлично знал, что делает.
Он убивал меня и спасал, убивал снова и снова спасал. Семь ночей самых изощренных пыток – агония, судороги, мои истошные вопли в его обшитом звукоизоляцией подвале, мое беспамятство, угасание всякой надежды, одно-единственное желание под конец – чтобы все это быстрей закончилось; семь ночей боли и моего умирания, семь ночей его жадных глаз, его успокаивающего голоса, его извинений.
Да, он не единожды просил прощения.
Он сказал, что все, что он делает, – все это выжигает – опустошает – его изнутри. Остается пепел – прах к праху, – из которого однажды взовьется цветок. И мир запомнит именно этот цветок – литературу, искусство, – но не меня. Даже его