Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он сидит за своим деревянным столом, заваленным кипами нот и прочих бумаг. И начинает рассказывать мне о своей семье. Евреи, украинцы. Как они переживали сначала погромы, потом Вторую мировую. И такой дальше: «Все в жизни с трудностями сталкиваются. Проходят через боль. Тут тебя собрались баловать из-за случившегося. Но я придерживаюсь мнения, что ты могла бы с тем же успехом и сама погибнуть в той катастрофе, потому что так мы задушим твой талант. Ты хотела бы этого?»
Я не знала, что на это ответить, застыла на месте. И он тогда начал на меня орать: «Хочешь? Хочешь, чтобы мы тебя задушили?» Я едва выдавила, что нет. «Хорошо», – сказал он, взял свой смычок и погнал меня прочь.
Я начинаю воображать, куда бы я засунул ему этот его смычок, хватаю шар и бросаю. Кегли с приятным грохотом разлетаются во все стороны, словно человечки, пытающиеся унести ноги от Годзиллы. К Мие я возвращаюсь уже немного успокоившись.
– Хороший бросок, – комментирует она.
– Препод твой урод, – одновременно с ней говорю я.
– Да, он не особенно политкорректный. Я тогда распсиховалась, но, вспоминая об этом сейчас, я понимаю, что это был один из самых значимых дней в моей жизни. Он первый оценил меня без снисходительности.
Я снова разворачиваюсь, радуясь тому, что у меня есть повод отойти, чтобы Мия не видела моего лица, и бросаю ее розовый шар, но закручивается он неудачно и уходит чуть вправо. Сбиты семь кеглей, а оставшиеся три стоят слишком далеко друг от друга. Следующим броском я попадаю только в одну. Так что для ровного счета, бросая за себя, я нарочно сбиваю всего шесть.
– Ну и вот, через несколько дней в оркестре, – продолжает Мия, – принялись разбирать мое глиссандо[13], и звучало это так недобро. – Она улыбается, прямо-таки светясь от воспоминания о собственном унижении.
– Да, публичная порка – вещь непревзойденная.
– Ага! Это было просто супер. Лучшая терапия на свете.
Я смотрю на нее. Некогда «терапия» была у Мии словом запретным. Ей назначали встречи с психологом и в больнице, и в реабилитационном центре, но, выписавшись оттуда, она отказалась к ним ходить, хотя мы с Ким возражали против этого. Но Мия настаивала на том, что еженедельные обсуждения погибших родственников не идут ей на пользу.
– И такое ощущение, что после этого вообще все расслабились на мой счет, – продолжает она. – Лемский, конечно, меня совсем загонял. Не было ни минутки свободного времени. Вообще ничего в жизни не осталось, кроме виолончели. Летом играла на различных фестивалях. На Аспенском. Потом Мальборо. Затем Лемский с Эрнесто настояли, чтобы я прошла прослушивание «Юных дарований», что тогда казалось мне просто дикостью. По сравнению с ними попасть в Джулиард как будто бы раз плюнуть. Но у меня получилось. Меня взяли. И именно благодаря этому я играла сегодня в Карнеги-холле. Обычно там двадцатилетки частные концерты не дают. Но теперь передо мной открыты почти любые двери. У меня есть свой менеджер. Мной интересуются. Ну и из-за этого же Лемский порекомендовал пораньше закончить Джулиард. По его словам, я уже готова давать концерты. Хотя тут я не знаю, прав ли он.
– Судя по тому, что я сегодня слышал, прав.
Ее лицо вдруг кажется таким страстным и таким юным, что меня буквально пронзает боль.
– Ты правда так считаешь? Я уже давала несколько концертов и выступала на фестивалях, но в этот раз все будет иначе. Я теперь остаюсь совсем одна – только несколько раз солирую с оркестром, квартетом или ансамблем на камерном выступлении. – Мия качает головой. – Иногда мне кажется, что лучше найти стабильное место в оркестре, чтобы было какое-то постоянство. Как у тебя с группой. Если Лиз, Майк и Фитзи всегда рядом, так, должно быть, куда спокойнее. Меняется сцена, но музыканты с тобой всегда одни и те же.
Я начинаю думать о ребятах, которые сейчас сидят в самолете, несущемся через Атлантику, – и океан сейчас еще самый меньший из стоящих между нами барьеров. Потом снова думаю о Мие, о том, как она исполняла Дворжака, о том, что говорили слушатели, когда она ушла со сцены.
– Нет, не надо. Так твой талант полностью не раскроется.
– Вот теперь и ты говоришь как Лемский.
– Шикарно.
Мия смеется.
– Да я знаю, что он кажется настоящим козлом, но подозреваю, что, по сути, он делает это потому, что верит, будто карьера поможет мне заполнить пустоту.
Сделав паузу, Мия смотрит на меня – пристально, испытующе, проницательно.
– Но карьера для этого не обязательна. Не она заполняет пустоту. Ты же это понимаешь, да? Ты это всегда понимал.
Внезапно всплывает все случившееся за день дерьмо – Ванесса, Брен, ее ожидаемая беременность, «Шаффл», надвигающиеся шестьдесят семь ночей в разных отелях, шестьдесят семь ночей неловкого молчания, концертов с ребятами, с которыми мы играем бок о бок, но уже не стоим плечом к плечу.
Ну и что, Мия, ты этого не понимаешь? Музыка и есть моя пустота. И все из-за тебя.
У «Падающей звезды» всегда было правило – сначала чувства, потом работа – так что я о ребятах особо не думал, ни о том, что они чувствуют по поводу моего длительного отсутствия, ни о том, насколько могут быть недовольны. Я полагал, что они поймут все без объяснений.
Когда я вышел из мрака и написал те первые десять песен, я позвонил Лиз, и она собрала нас всех за ужином. Мы сели за Клубный стол – Лиз обклеила деревянный обеденный стол из семидесятых, который мы нашли на обочине, флаерами различных групп и покрыла примерно тысячей слоев лака, так что он стал похож на клубный. Я первым делом попросил прощения за то, что ни о чем, кроме Мии, не думал. Потом вытащил ноутбук и поставил им свои новые заготовки. У Лиз и Фитци глаза на лоб полезли. Не донеся до рта овощную лазанью, они слушали песню за песней: «Мост», «Пыль», «Швы», «Рулетка», «Вдохни жизнь».
– Чувак, мы уже думали, что ты завязал, зачах совсем и решил посвятить остаток жизни дерьмовой работе, а у тебя, оказывается, что-то рождалось, – воскликнул Фитци. – Крутые вещи.
Лиз кивнула.
– Да. И красивые. Это, наверное, катарсис. – Она пожала мне руку. – Я бы очень хотела тексты почитать. Они на компе?
– Нет, дома, в тетрадке. Я запишу и отправлю по мылу.
– Дома? Разве не тут твой дом? – спросила Лиз. – Твоя комната так и стоит нетронутой, как музей. Может, переедешь обратно?
– Мне, правда, перевозить почти нечего. Разве что вы все мое барахло распродали, и нужно тащить новое.
– Мы пытались, но все слишком пыльное. Никто не взял, – ответил Фитци. – Правда, на твоей кровати мы храним шапки, – он хитро улыбнулся. Я раньше допустил ошибку, сказав ему, что превращаюсь в своего умершего деда, который верил во всякие странные приметы, в том числе он ни капли не сомневался, что класть шапки на кровать – не к добру.