Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никто не может выдумать человека. — Сказав это, я почувствовал, что, возможно, это большое несчастье. — Ты играл уже много лет, когда познакомился с ней. Флоро всегда говорил, что это Билли Сван убедил тебя, что ты настоящий музыкант.
— Может, Билли Сван, а может, Лукреция, — полулежа на кровати, Биральбо пожал плечами, будто ежась от холода. — Не важно. Я тогда существовал только в те мгновения, когда кто-нибудь думал обо мне.
Мне подумалось, что, если Биральбо прав, меня вообще никогда не существовало. Но я не стал говорить об этом. Вместо этого спросил у него о том ужине с Лукрецией: где они были, о чем разговаривали? Он не помнил точно названия места. Боль почти полностью стерла тот вечер из его памяти, сохранив лишь одиночество в конце и долгую дорогу домой на такси — освещенное фарами шоссе, тишину, сигаретный дым, светящиеся окна домов, разбросанных по холмам среди бурого тумана. Часть его жизни, связанная с Лукрецией, всегда была такой: череда бегств, путаница такси, ночные поездки по пустому пространству неслучившихся событий. В ту ночь не произошло ничего, что не было бы обещано давним предчувствием провала и ощущением пустоты в желудке. Один дома, слушая музыку, которая уже не давала уверенности в грядущем счастье, он причесывался перед зеркалом и выбирал галстук так, словно на свидание с Лукрецией шел вовсе не он, словно на самом деле она и не возвращалась.
Она сняла квартиру недалеко от вокзала, двухкомнатную, почти пустую, с видом из окон на реку, деревья по берегам и дальние мосты. Биральбо уже в восемь стоял у подъезда, но подняться не решался. Некоторое время поразглядывал афиши соседнего кинотеатра, потом, бесполезно подгоняя минуты, прошелся по темным галереям музея Сан-Тельмо. Совсем рядом, на другой стороне улицы, светящиеся в темноте волны вздымались до самой решетки набережной.
Посмотрев на них, он понял, откуда взялось ощущение дежавю: он видел такую же ночь во сне, так же бродил по ночному городу, собираясь совершить нечто, что мистическим образом уже произошло с ним в отсутствие Лукреции и было непоправимо.
Наконец он поднялся по лестнице. Стоя перед враждебного вида дверью, он несколько раз нажал кнопку звонка, ожидая, когда Лукреция откроет. Потом, выслушав ее извинения за неприглядность дома и пустоту в комнатах, он долго ждал в гостиной, всю обстановку которой составляли кресло и печатная машинка, слушая шум воды в ванной и рассматривая стопку книг на полу. Еще в комнате были картонные коробки, полная окурков пепельница и отключенный обогреватель. Сверху на нем лежала приоткрытая черная сумка. Он подумал, что именно в ней когда-то лежало письмо, которое Лукреция передала через Билли Свана.
Она все еще была в душе: было слышно, как струи воды шуршат о пластиковую шторку. Биральбо заглянул в сумку, чувствуя всю отвратительность своего поступка. Бумажные платочки, губная помада, записная книжка с записями на немецком, которые показались Биральбо мучительно похожими на адреса других мужчин, револьвер, небольшой альбом с фотографиями — на одном из снимков Лукреция в жакете цвета морской волны на фоне желтого осеннего леса обнимала за талию какого-то очень высокого мужчину. Кроме того, Биральбо нашел в сумке письмо — он содрогнулся, узнав собственный почерк, — и аккуратно сложенную репродукцию картины: домик, дорога, встающая из-за деревьев синяя гора… Он слишком поздно заметил, что шум воды смолк. Лукреция — босая, с мокрыми волосами, в халатике выше колен — стояла на пороге комнаты, наблюдая за ним. Глаза у нее блестели, а вся фигура казалась совсем тоненькой — но стыд заглушил охватившее Биральбо желание.
— Я сигареты искал, — соврал он, все еще стоя с сумкой в руках.
Лукреция подошла, забрала у него сумку и показала на пачку, лежавшую рядом с печатной машинкой. От Лукреции пахло мылом, одеколоном и нагой, влажной кожей, скрытой под синей тканью халата.
— Так поступал Малькольм, — сказала она. — Рылся у меня в сумке, пока я в душе. Однажды я дождалась, пока он уснет, чтобы написать тебе письмо. Потом разорвала листы на мелкие кусочки и ушла спать. Знаешь, что сделал Малькольм? Встал, поднял все обрывки с пола и из мусорной корзины и складывал их, пока не собрал письмо целиком. Потратил на это всю ночь. И все зря, потому что письмо это было совершенно бестолковое. Поэтому я его и разорвала.
— Билли Сван сказал мне, что видел у тебя пистолет.
— И картину Сезанна, — Лукреция осторожно сложила листок с репродукцией и убрала его в сумку. — О ней он тоже тебе рассказал?
— Это револьвер Малькольма?
— Да, пистолет я забрала у него. Это единственное, что я взяла с собой, когда уходила.
— Значит, тебе действительно было страшно.
Лукреция не ответила. На какое-то мгновение она застыла, глядя на Биральбо с удивлением и нежностью, как будто бы еще не привыкнув к его присутствию в этом пустынном месте, к которому ни один из них не принадлежал. Единственная лампа в комнате стояла на полу, ее свет удлинял их косо падавшие тени. Лукреция исчезла за дверью спальни с сумкой в руках. Биральбо показалось, что она повернула ключ в замке. Он облокотился на подоконник и стал рассматривать полоску реки и огни города, пытаясь отвлечься от того непостижимого факта, что в нескольких шагах от него, за закрытой дверью, Лукреция, душистая и обнаженная, сидит на кровати, собираясь надеть чулки и тонкое белье, которое в полутьме будет оттенять ее бледно-розовую кожу.
Из окна город казался другим — сияющим и темным, как тот Берлин, который снился ему три года подряд, очерченным беспросветной ночью и белой каемкой моря. «Нам снится один и тот же город, — писала Лукреция в одном из последних писем, — только я зову его Сан-Себастьяном, а ты — Берлином».
Теперь она называла его Лиссабоном. Лукреция всегда, еще до отъезда в Берлин и знакомства с Биральбо, жила в постоянной тревоге, подозревая, что настоящая жизнь ждет ее в каком-то другом месте, среди других, незнакомых людей. Это заставляло ее беспрекословно отрекаться от мест, где она жила, жадно и безнадежно повторяя названия городов, в которых, несомненно, исполнилась бы ее судьба, если б ей удалось попасть туда. В течение многих лет она мечтала жить то в Праге, то в Нью-Йорке,