Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они оба родились быть беглецами и потому всегда любили фильмы, музыку и чужие города. Лукреция оперлась на стойку, глотнула виски и попросила, иронизируя над собой, над Биральбо и над тем, что собиралась сказать, но и любя это больше всего на свете:
— Сыграй это снова. Сыграй это снова для меня.
— Сэм, — отозвался он, с улыбкой подыгрывая ей, — Сэмтьяго Биральбо[7].
Он чувствовал холод в пальцах. Он выпил столько, что скорость музыки в голове обрекала руки на неуклюжесть, какая бывает от страха. Перед ним на клавишах, выраставших из полированной черной пасти, лежали две одинокие, словно механические руки, принадлежавшие кому-то другому, а может, и вовсе ничейные. Он осторожно наиграл несколько нот, но не успел набросать узор мелодии. Лукреция подошла к нему с бокалом в руке — туфли на каблуках делали ее фигуру выше, а шаги — медленнее.
— Я всегда играл для тебя, — сказал Биральбо. — Даже когда мы еще не были знакомы. Даже когда ты жила в Берлине и я был уверен, что ты не вернешься. Мне совершенно неинтересна музыка, если ее не слышишь ты.
— Это твоя судьба. — Лукреция продолжала стоять на сцене, рядом с инструментом, недвижная и далекая, в шаге от Биральбо. — Я для тебя только предлог.
Полуприкрыв глаза, чтобы не принимать страшной правды, сквозившей во взгляде Лукреции, Биральбо снова заиграл вступление песни «Все, в чем есть ты», как будто музыка еще могла защитить его или спасти. Но Лукреция продолжала говорить; она подошла ближе и попросила подождать немного. Потом, спокойным жестом положив руку на клавиши, попросила Биральбо взглянуть на нее.
— Ты меня еще не видел, — сказала она. — За все это время так и не захотел посмотреть на меня.
— С тех пор как ты мне позвонила, я только и делал, что смотрел на тебя. Я начал представлять себе еще до того, как увидел.
— Не надо меня представлять. — Лукреция взяла сигарету и зажгла ее сама, не дожидаясь, когда он поднесет зажигалку. — Я хочу, чтобы ты увидел меня. Посмотри: я не та, что была тогда, и даже не та, что жила в Берлине и писала тебе письма.
Сейчас ты мне нравишься еще больше. Ты реальнее, чем когда-либо.
— Ты не понимаешь, — Лукреция смотрела на него с грустью, с какой смотрят на безнадежно больных. — Не понимаешь, что прошло время. Не неделя и не месяц, а целых три года, Сантьяго. Три года назад я уехала отсюда. Скажи, сколько дней мы провели вместе? Сколько?
— Скажи лучше ты, зачем тебе понадобилось приходить в «Леди Бёрд»?
Этот вопрос остался без ответа. Лукреция медленно повернулась и, опустив руки в карманы жакета, будто бы ей вдруг стало холодно, пошла к телефону. Биральбо слышал, как она вызывает такси, но не двинулся с места, даже когда она с порога махнула ему рукой. От одного конца бара до другого, в пространстве между их взглядами, он ощутил, как пощечину в замедленной съемке, ту необъятную темную пропасть, которую впервые мог измерить и о существовании которой до этой ночи и этого разговора даже не догадывался. Биральбо закрыл пианино, вымыл бокалы и выключил свет. Выйдя на улицу и опустив металлические жалюзи, он с удивлением обнаружил, что волна боли все еще не захлестнула его.
Глава IX
— Призраки, — сказал Флоро Блум, рассматривая пепельницу с легким благоговением, будто патену[8]. — С накрашенными губами. — Он пошел в кладовку со стаканом в руке, склонив голову и что-то бормоча под нос, а полы его сутаны при каждом шаге звучно шелестели, словно он действительно направлялся в ризницу после мессы. Он поставил пепельницу и стакан на письменный стол и стал потирать руки с обволакивающей благочинной мягкостью.
— Призраки, — повторил он, толстым пальцем указывая на три окурка со следами красной помады. Небритый, в расстегнутой на груде сутане, Флоро походил на беспутного служку. — Женщина-призрак. Очень нетерпеливая. Зажигает сигареты одну за другой и едва докуривает до половины. «Леди-призрак». Знаешь этот фильм?[9] Стаканы в раковине. Два. Порядочные призраки.
— Биральбо?
— А кто ж, как не он? Полуночный гость. — Флоро опустошил пепельницу, церемонно застегнул сутану и отхлебнул глоток виски. — Такое всегда случается со старыми барами. В них поселяются призраки. Заходишь в туалет, а там моет руки призрак. Души из чистилища. — Он отпил еще глоток, сделав жест в сторону флага Республики. — Человеческая эктоплазма.
— Они наверняка разбегаются, увидев тебя в сутане.
— Сукно первого сорта. — Флоро Блум легко поднял большой ящик с бутылками и понес его к стойке. — В мастерской для церковнослужителей и военных шил. Знаешь, сколько лет я ношу эту сутану? Восемнадцать. Сделана по мерке. Это единственное, что я взял с собой, когда меня исключили из семинарии. Прекрасно подходит и в качестве рабочей одежды, и в качестве домашнего халата… Который час?
— Восемь.
— Значит, пора потихоньку открывать. — Флоро с грустным вздохом снял сутану. — Интересно, придет ли юный Биральбо играть нам сегодня?
— Кто с ним был вчера?
— Женщина-призрак неколебимой морали. — Флоро Блум отодвинул занавеску и кивнул на кушетку, на которой то он, то я иногда ночевали. — Он не спал с ней. По крайней мере — здесь. Так что остается только один вариант: Лукреция Прекрасная.
— Значит, вы знали! — удивленно произнес Биральбо. Он, как любой, кто живет безумной страстью, удивлялся, что другие могут знать о самом для него сокровенном. К тому же это открытие заставляло иначе взглянуть на давнее воспоминание. — А Флоро мне ничего тогда не сказал.
— Он чувствовал себя оскорбленным. «Предатели, — говорил он мне, — в тяжелые времена я переправлял их записки, а теперь они прячутся от меня».
— Прятались не мы, — Биральбо говорил так, словно боль в нем еще жила. — Пряталась она. Даже я ее не видел.
— Но в Лиссабон вы поехали вместе.
— Я тогда не добрался до Лиссабона. Попал туда только год спустя.
Я все еще слушаю ту песню. Как в истории, которую рассказывали уже множество раз, с радостью отмечаю в ней каждую мелочь, каждый поворот, каждый подвох, отличаю звуки трубы от фортепиано, когда они звучат одновременно, чуть ли не веду их, потому что в каждый миг знаю, что сейчас зазвучит, как будто сам пишу эту песню и придумываю эту историю