Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно.
— Какое прэлэстное местечко! — «Прэлээстное! Где она набралась этого? Вряд ли в Техасе. Сто лет не слышал, чтоб так говорили. Так тянула „э-э“ какая-то из подружек моей матери, выражая свое восхищение. Все же Марго, хоть и не была по-настоящему хорошей актрисой, имела неплохой слух. Если бы она пообщалась с моей матерью минут пять, быстро бы присвоила ее интонации. — Там поставим ящик для цветов, навесим дверь со стеклом — старинным таким, рифленым, а здесь повесим моего Утрилло.[59]
— Что, настоящего Утрилло?
Она рассеянно кивнула.
— А какие стены! — Она осмотрела каждый угол восьмиугольного помещения.
Мы тем временем продолжали пить. Она пила с такой легкостью, словно это была кока-кола, а размер глотка дозировала языком. Дождь кончился. Из-за дамбы выглянуло солнце, и, благодаря цвету кирпича, все помещение занялось теплым розовым огнем. В канавах по соседству начали поквакивать лягушки.
— Может, мы устроимся поудобнее? Я совершенно вымоталась. — И она попросту улеглась на матрац, подперев голову рукой. — А подушки нет?
Единственное, что отдаленно напоминало подушку, был цилиндр из пористой резины, лодочный кранец. Мы глотнули еще. Она похлопала рукой по матрацу. Размеры его позволяли уместиться вдвоем разве что вплотную друг к другу.
Перед тем как сесть, солнце выглянуло снова. Мы лежали в розовых сумерках, положив головы на резиновый кранец, который то и дело вертелся и был, как живой. Мне стало некуда деть руку, поэтому пришлось положить ее ей на талию. Ниже руки крутой волной вздымалось ее бедро с полоской трусиков.
— А ты сексуально смотришься в этих полосатых брючках, — проговорила она, рассеянно барабаня пальцами по моему бедру. Она слегка запьянела, но это не мешало ей быть поглощенной своими мыслями. У меня появилось странное чувство, словно соседство с ней заставило меня ощутить самого себя, свое тело, трущееся о горячую шершавую ткань.
Я поцеловал ее. То есть, скорее, наши губы встретились, потому что им было некуда больше деться. И когда мы поцеловались, чувствуя солнечный вкус бурбона на губах, ее рот раскрылся и вобрал в себя мои губы, словно приглашая меня войти в новый дом. Она приподняла и повернула голову, склонив ее над моей. Запах моих жарких пропотевших брюк смешался с ее фиалковым корнем, мокрым кринолином и ароматом вымытой дождем кожи. Голоса лягушек на улице окрепли и слились в общий хор. Ее дивное бедро в трусиках и арлекиновых линялых пятнах — не то чтобы бедро истинной красавицы, зато истинной техаски, приехавшей на Марди-Гра, — поднялось, зависло и легло поперек меня. И осталось лежать, давя меня сладкой тяжестью.
Мы смеялись, радуясь странности места и самой нашей встречи, пили и целовались, и я ощущал глубокую ложбинку вдоль ее спины повыше трусиков.
— А дверь запирается? — спросила она.
— Это не обязательно, но если тебе так удобнее… — Я встал и запер дверь, повернув в замке восьмидюймовый железный ключ, и с лязгом задвинул засов.
— Господи, звук прямо как в Шильонской темнице.[60]Покажи ключ.
Я лег и передал ей железный ключ. Она взяла его в одну руку, меня в другую, и чувствовалось, что оба ей нравятся одинаково. Она любила антиквариат и любила секс. Разглядывая ключ, она придерживала меня сладкой тяжестью бедра, словно ей непременно требовалось, чтобы я ожидал неподвижно, пока она не прикинет ценность вещицы. Я даже рассмеялся. Я начинал уже принимать ее демонстративную прямолинейность. С равным успехом она могла бы сказать: сейчас, старик, ты получишь сладкую конфетку, какой у тебя еще никогда не было, но потерпи минутку, пока я рассмотрю этот старый ключ. У нее в самом деле была страсть к вещам старым и „настоящим“. А чего в Техасе точно не было, так это старых настоящих вещей.
Она оказалась права — у нее была-таки эта сладкая конфетка, и она с абсолютной уверенностью знала, как может знать только женщина, что получит меня в силу какого-то странного стечения времени, пространства, обстоятельств и ее столь же странной смеси расчета, шутовства и жаркой симпатии ко мне — да-да, она действительно хотела меня не меньше, чем мой дом, и ясно понимала, куда ведет вектор страсти — в теплую бархатистую ложбинку между ее ног, к аннигиляции, желанию и жажде, туда, где бархат заканчивается, раскрывая иные глубины. Я поцеловал ее там.
Мы пили и смеялись, наслаждаясь моментом и собственным открытием: что каждый из нас может дать другому то, что тот хочет — не совсем, конечно, „любовь“ в общепринятом смысле слова, но у нее были новенькие десять миллионов, а у меня старый дом, и мы бросили в одно варево ее техасскую сладостную женственность и мою не менее сладостную для нее англосаксонскую аристократичность — этакий потомственный дворянин, лорд Стерлинг Хейден, открывший бар в Макао. Это было чем-то вроде династического брака, когда суженые еще и нравятся друг другу. Нравятся? Нет, любят. Смеются и радостно вскрикивают от счастья, даруемого друг другу.
Меня забавляли ее холодный расчет и дальновидность. Казалось, ее бедро, лежавшее на мне, обладало собственным разумом и понимало, что делает, — оно словно измеряло количество жизненных сил под собой, а она, даже целуясь, не закрывала полностью глаз, поблескивала ими, продолжая вбирать все подробности голубятни, в которой могла уместиться тысяча голубей или один человек. Она называла ее „жемчужиной архитектуры“.
Так что же такое любовь? Я думал об этом даже в тот момент. Ибо, клянусь дражайшим твоим Иисусом, я любил ее тогда за ее забавную расчетливость и сладкий холмик между ногами, за нежные губы и крепкую сильную спину, головокружительно сужавшуюся к талии, перед тем как перейти в самую очаровательную попку во всем Западном Техасе; я любил ее за ироническую техасскую прямолинейность, скрытую под ужимками далласской актерской школы, за простецкий новоорлеанский говор и одному Богу известно, за что еще.
По своей природе она была собирателем, хранителем, реставратором и преобразователем; преобразовала даже меня и себя, как берут старую, брошенную, надоевшую вещь, чинят и дают ей новую неожиданную жизнь. Она любила пить, смеяться и заниматься любовью, но она так же любила, а может, еще больше, просто до оргазма любила отчищать вековые завалы голубиного помета, открывать под ними прелестный кипарисовый пол, пропитанный гуано, и превращать голубиный вольер в кабинет, а меня в Джефферсона Дэвиса, пишущего мемуары. Она была настоящей техасской волшебницей.
Но это совсем не то, что „влюбленность“. „Влюблен“ я был только в свою первую жену Люси Кобб.