litbaza книги онлайнКлассикаЭйзен: роман-буфф - Гузель Шамилевна Яхина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 110
Перейти на страницу:
class="p1">Она сидела на кровати и, разложив на коленях гигантскую блузу Александрова, штопала подол. Гриша, голый по пояс и с блаженной улыбкой, примостился у её ног, словно верный пёс рядом с хозяйкой.

Обильно отцеловав пришедшего сына, Мама́ помогла Грише натянуть починенную рубаху и отцеловала его столь же обильно. Называла при этом сынком и светиком. Гриша, краснея от удовольствия, приложился губами к её руке — неумело, видимо проделывая эдакую галантность впервые в жизни, — и, счастливый, вылетел вон. Преданнейший друг Юлии Ивановны, с этого дня и навеки.

Как и Тиссэ. Его Мама́ взяла в оборот уже на следующий день. Тот поранился: оцарапал щёки о гальку во время утреннего купания, когда волна сбила с ног и протащила по дну. Юлия Ивановна откуда-то (в незнакомом порту, посреди одних только доков и кораблей!) достала уксус и взялась обрабатывать ранки каждые полчаса — без единого слова и нимало не мешая рабочему процессу, с одной только ангельской улыбкой на губах. К вечеру и Тис целовал ей руку — этот вполне искусно.

Макса Штрауха, которого знала с детства, она купила воспоминаниями о рижском Штранде. Других ассистентов — элементарной лаской: для каждого было припасено нежное словцо и каждого была готова гладить по щеке или трепать по макушке (а уж трепать мужские макушки она умела). “Сыночки”, “деточки”, “зайчата” звала она огромных мускулистых дядек. Бывшего кавалериста Первой конной Исаака Бабеля — Исенькой и Исочкой, попеременно. Бабель — таял…

Эйзен смотрел на охоту со стороны и не мог не признать: Мама́ умеет ловить на живца. Пожалуй, теперь он понимал отца, по молодости безумно ревновавшего жену. Но неужели же все эти серьёзные мужья — и умница Тис, и проницательный Бабель, и пяток других материнских жертв — неужели они не замечают, что она притворяется? Что медовая улыбка и медовые глаза — маска, причём довольно грубой выделки?

Не видел мать вот уже много месяцев — пока ставил свои спектакли и фильмы, — и за это время взгляд его приобрёл какую-то иную, взрослую оптику: смотрел на Юлию Ивановну, будто на стороннего человека, — и не замечал ничего, кроме примитивного наигрыша. Фальшиво было всё: как нарочито аккуратно — слабой тенью, лёгким бризом — она семенила на цыпочках по краю съёмочной площадки, чтобы не попасть в объектив камеры и не испортить кадр. Как взахлёб рассказывала о “детстве Серёженьки” (и только о нём), когда случался перекур. Как лучезарно улыбалась и с неизжитым девичьим жеманством смотрела исподлобья, представляясь новым людям: “Юлия Ивановна… Эйзенштейн” — с акцентом на фамилии — и с готовностью кивала в ответ на незаданный вопрос: да-да, я его мать.

Фальшь, фальшь! Все эти порывистые жесты, идущие словно от сердца. Все эти яркие гримасы, будто выражающие чувства. Широкие улыбки, открывающие челюсти целиком, до последнего зуба. Все эти “рассказы святой Матери”, что слышал уже добрую сотню раз и знал в них каждое (лживое) слово и каждую (манерную) интонацию. Кроме них, ничего у Мама́ и не осталось, оказывается: любые другие воспоминания о жизни до революции пахли чересчур буржуазно, а суждений о сегодняшнем дне она не имела, так как не понимала в нём ничегошеньки. Мать была пуста, как испи́тая бутылка из-под молока.

“Боже, Эйзен, какая у вас мама! — обронил как-то Тиссэ. — Никогда не встречал более светлого человека”.

“Вашу маму всё время хочется обнимать”, — признался в другой раз Гриша.

“Джулия Ивановна заменит нам солнце, если случится пасмурный день”, — это уже Бабель (молчун Бабель, что в прозе не позволял себе даже лишнего междометия! Не говоря уже об эпитетах, аллегориях и прочей “словесной шелухе”).

“Она ведь ради вас, Сергей Михайлович, хоть на Голгофу”, — ещё кто-то, из ассистентов.

“Голгофа — мужская территория, — хотел было огрызнуться в ответ. — Женщины там всего лишь сопровождение”.

Но не стал.

Он хотел бы разомкнуть этим слепцам глаза — чтобы видели лучше. Хотел бы выпроводить Мама́ из Одессы — завтра же, а лучше нынче же вечером.

Но не стал.

Вместо этого вёл себя с матерью по-прежнему учтиво и вполне душевно: много смеялся и острил, даже подыгрывал ей и дурачился иногда, вспоминая детство. Словно кто-то вынуждал его носить маску любящего сына — помимо его воли. Злился на себя чертовски, но маска эта как приросла к лицу в секунду встречи с Мама́ в номере одесской гостиницы, так и не отлипала.

Она захотела сняться в массовке — тут же согласился. И даже не массовку для неё определил, а роль — эпизодическую, всего на четверть минуты экранного времени, но роль.

Во второй половине фильма предполагался эпизод, где горожане, возмущённые смертью невинного матроса, решают отвезти на мятежный корабль пропитание. Студенты и светские красавицы, трудяги, пожилые матроны — все прыгают в едином порыве на ялики и мчат к “Потёмкину”, с мешками и кульками в руках, а кто-то даже — с живыми поросятами и гусями. Так вот, гуся было поручено транспортировать Юлии Ивановне.

Роль была несложная: промчаться на ялике в толпе прочих “снабженцев” по Одесскому заливу (гуся держать крепко, чтобы не сиганул в воду), а оказавшись у борта “Потёмкина” — встать и передать птицу ликующим матросам (гуся при этом сжать сильнее, чтобы от боли забил крыльями, придавая динамику кадру). Вот и всё.

Мать отнеслась к делу серьёзно. На местной толкучке были куплены две блузки (довольно ветхие и без половины пуговиц, но разве это проблема для рукодельницы?), а также шляпа, огромная и с плюмажем. И напрасно Эйзен уверял, что чем ближе к повседневному вид актёров, тем лучше для идеи произведения, — Мама́ была непреклонна. Он сдался и из двух обновок выбрал белую блузу (хотя бы не будет пестроты в кадре). Отменить шляпу или заменить её на что-нибудь менее помпезное — тюрбан или платок — не сумел. Как и содрать с тульи объёмистый пук лебяжьих перьев. Как и отговорить новоиспечённую актрису не тратиться на духи (“Кино не пахнет, мама!”).

В день съёмки Юлия Ивановна произвела фурор. Она явилась утром — сияющая, помолодевшая на добрый десяток лет, грациозная и игривая, как барышня, — и не было на съёмочной площадке человека, кто не замер бы восхищённо. Белоснежные шляпные перья трепетали на ветру, и фалды белоснежной блузки, и сама женщина — лёгкая, как цветок, — это была, конечно, никакая не Юлия Ивановна, а Мама́ из рижского детства, обожаемая и вечно далёкая. Её широкая улыбка заражала каждого: улыбалась вся рабочая группа — и Штраух, и Гриша, и остальные ассистенты, до самого последнего зеркальщика; побросав работу, все кинулись шутить, делать комплименты, признаваться в любви… Улыбался и Эйзен — про себя костеря тот час, когда предложил матери сыграть.

— Аккуратнее снимаем, — тихо скомандовал Тису.

Тот уже и сам всё понял: в нарядно-сияющем виде Юлия Ивановна затмевала всех и вся. Помести её в любой кадр — любого ракурса и любого плана, хоть самого дальнего, — оттянет внимание на себя. И дело было даже не в колыхании белого, что превращало фигуру в визуальный магнит, а в мощном излучении энергии, рядом с которым прочее меркло. Редкий талант: сверкать, нимало этим не утруждаясь. Свойство оперных див и примадонн императорских сцен.

— Великой актрисой могла бы стать, — так же тихо отозвался Тиссэ.

— Ну почему “могла бы”?..

Полдня снимали ялики в заливе. Лодку с матерью поместили в самый первый ряд, едва не под нос оператору. Юлии Ивановне разрешалось сколь угодно лучиться и делать счастливое лицо — Тиссэ работал поверх её шляпы.

1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 110
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?