Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вошел в старость, как в библиотеку, где нужно быть тихо, лег на спину и меня стали кормить. Я долго лежал в хосписе. И пока меня кормили, на простыне скапливались крошки. А я совершенно не могу переносить, когда на простыне крошки, и я перестал есть.
– Ты не любишь крошек?! Ты не любишь крошек в постели?! – хохотал мой друг Михаил Николаевич Чумко, навещавший меня в хосписе. – Это твои крошки?! – хватал он санитарок, несших утки, и расплескивал по комнате желтую жидкую вонь.
Умерев и исчезнув, я снова вернулся к той жизни, в которой никто не заметил произошедших со мной перемен.
Чужой театр мелок, холоден и жесток. Жалкое искусство. А в своем театре теплый бархат и ласковый свет. Это как в любви – что отвратительно в чужой, то вылизываешь в своей.
Мой друг, мой единственный друг Михаил Николаевич Чумко изнасиловал девочку в школьной форме, убил ее, прикрыл еловым лапником и выбежал на дорогу, маша руками, чтобы остановить попутку и успеть на вечернюю репетицию. К дороге, кроме него, шли деревья, приподняв подолы, худыми заскорузлыми ногами переступали через канавы. Две невзрачные сосенки присели по малой нужде, Михаил Николаевич отвернулся. Он посмотрел в сторону леса, где оставил куски разорванного снега и неровно брошенный лапник: руки школьницы приподнялись и капризно упали, живые. Михаил Николаевич кинулся было назад, к поляне, коробок спичек подпрыгнул в его руке, хотя было ясно, что лапник не поджечь, сыро, и все-таки не в силах ничего с собой поделать, он чиркал спичками о коричневый бок коробка, но не успел сделать и шага, как возле него остановилась машина, и водитель позвал его в кабину грузовика. Чумко вскарабкался, озираясь, и теперь совершенно четко увидел лицо девочки, конечно мертвое, через которое шли муравьи, зашивая черными неровными стежками розовый рот.
У входа в кабинет Михаила Николаевича поджидала актриса Вера Федоровна Ля в белом кисейном платье.
– Выслушайте актрису! – возвысила она голос и сорвала с плеч большую и тяжелую, как кастрированный кот, лису. – Михаил Николаевич! Мне пятьдесят лет, и зритель должен знать, что я могу играть девиц.
Чумко молча отстранил Веру Федоровну Ля, выключил в коридорчике свет и приник к двери своего кабинета. Он знал, что за дверью пахнет хвоей, и девочка в школьной форме ждет его там, подтягивая белые носочки, которые почему-то всегда сползают. Она смотрит в окно, там идет снег, и ей кажется, что земля и небо поменялись местами, потому что вокруг лежат огромные пухлые белые облака. Тельце на белом снегу… Одно веко у нее было разорвано его пальцами, и он все время собирался посоветоваться со знакомым таксидермистом, как поправить дело, чтобы девочка не страдала оттого, что глаз сохнет и нет в нем слез.
– Выслушайте актрису! – закричала Вера Федоровна Ля, держа огромную ленивую лису на вытянутых руках хлебом-солью.
Чумко скосился на лису, и его озарило: в мертвых глазах девочки навсегда отразилось его лицо. Арест неизбежен.
Актриса повернулась задом и показала Чумко большое красное пятно на своей юбке.
– Это весна, – закивала она радостно.
– Нехорошо, – сказал ей Чумко, – стыдно. Мы вас на пенсию проводили, а вы опять возвращаетесь с тем же самым.
Боком, упершись одной рукой в грудь Ля, он протиснулся в свой кабинет и, навалившись на дверь, вытолкал актрису из проема. Они еще постояли немного по разные стороны двери, прислушиваясь, и разошлись. Чумко забился за диван, согрелся в коричневом кожаном убежище и не мог себя заставить пойти на репетицию.
Вера Федоровна Ля спустилась в театральный ресторан «Благовест», освежила себя вином и, раскинувшись в креслах, решила подождать Чумко здесь.
Ресторан заполнялся, становилось тесно, но к столику Ля никто не подходил.
Десять лет назад Вера Федоровна прочла переписку Наполеона с Жозефиной. Неутомимый любовник писал: «Буду через три дня, не мойся». Ля стала ждать.
Желтое жидкое зловонье очертило вокруг актрисы магический круг. Но так было даже лучше: с большого расстояния нельзя было заметить, что тело ее стало разлагаться. Она сидела неподвижно, лишь иногда выгибалась, сводя лопатки, – тогда черви падали вниз и вновь начинали сизифов труд восхождения, борясь за жизнь, как Лаокоон.
Вера Федоровна Ля ждала терпеливо. Поврежденное веко дергалось над сохнущим глазом. Господи, хотя бы одна слезинка. Хотя бы одна слеза ребенка, который никогда не родится.
Директор Своего Театра Эдгар Сак руководит одновременно ансамблем крохотных, видных только под лупой, серебряных колокольчиков. Создать такие колокольчики было непросто, трудились редкие умельцы, но ни один так и не смог приделать к ним язычки. Колокольчики немые, и Эдгар повторяет:
– Я как щука – пою душой!
По гримеркам шушукаются: «По ком звонят колокольчики?», но Эдгар не унывает:
– Ничего, ничего, публика дура, а штык молодец!
– Наша публика любит бублички! – бьет чечетку заместитель Эдгара Мартин Лимдт, и из кармана пиджака у него выпрыгивает горсть золы, напоминающая о родном очаге, который Мартин покинул ради срочной службы искусству.
Служба совсем не простая. Ставится в Своем Театре сказка Софии Скуул, переработавшей сюжет Маршака «О глупом мышонке» по заказу Всемирного Союза Защиты Детства и Материнства. Действие разворачивается в пьющей и неблагополучной семье вятичей, где Мышка-мать подсовывает Кошке своего Мышонка (лишний рот!); Мышонок, конечно, не представляет, чего ждать от сладкоголосой Кошки, но Мышка-то-мать действует наверняка. Итак, Кошка утаскивает Мышонка, чтобы его уничтожить, как думают преступные вятичи, но во втором действии оказывается, что, напротив, Мышонок взят на воспитание, становится симпатичным Котом и отрекается от своих серых родителей.
Директор Своего Театра Эдгар Сак прекрасно понимает, что безъязыкие колокольчики звонить не могут, но все-таки носит их с собой, подвесив в ряд на палочке, и любуется ими, как любуется созревающей лозой виноградарь – он смотрит, как надувные шары ягод трутся друг о друга, чуть поскрипывая. У Эдгара Сака есть тайна: на самом деле, в колокольчиках бьются язычки! Крохотные червяки – маленькие, беленькие, мечущиеся в серебряных границах колокольных куполов; эти червячки совершенно безболезненно выползают у Эдгара из ушей, и Эдгар все свободное время приучает малышей к подлинному искусству.
Приближается премьера.
Мышку-отца в новогодней пьесе должен играть Густав Спьянов. У Густава нет шеи, и оттого кажется, что голова его приделана к туловищу каким-то искусственным способом. Временами она наливается кровью, временами становится бледной. Но между головой и плечами, о чем почти никто не знает, есть не заметный глазу просвет, и оттуда, совершенно безболезненно, время от времени выдавливаются тоненькие полоски начинки. Густав в такие минуты заливается краской и начинает рассказывать собравшимся, что ему доводилось есть в ресторанах «фуагра».