Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он гораздо более глубоко переживает в это время тяжелую болезнь Альфреда Ле Пуатвена. Считают, что причиной необратимого упадка сил стала его беспутная жизнь. По словам врачей, он безнадежен. А ему только тридцать два года. Флобер, которому двадцать семь, считает себя «таким же старым», как и он. Он спешит повидаться с другом в Невиль-Шам-д’Уазель. 3 апреля 1848 года Альфред ушел из жизни. «Альфред умер в понедельник, в полночь, – пишет он Максиму Дюкану. – Я похоронил его вчера и вернулся. Я провел две ночи у его тела (последнюю ночь целиком), я одевал его, я в последний раз его поцеловал и видел, как забивали гроб. Я был там два дня… два длинных дня. Сидя у его тела, я читал „Религии античности“ Крейцера. Окно было открыто, стояла чудесная ночь, было слышно, как кричали петухи, а вокруг факелов вились ночные бабочки. Я никогда не забуду этого – ни выражения его лица, ни первого вечера, когда из леса долетал отдаленный звук охотничьего рога… С восходом солнца, в четыре утра, служители и я приступили к делу. Я поднял его, повернул и одел. На кончиках пальцев у меня весь день оставалось ощущение его холодных, застывших членов. Он окончательно сгнил, запах проникал через покров. Мы завернули его в два покрывала. Когда закончили облачение, он был похож на египетскую мумию, завернутую в ткани. Я испытал за него не могу выразить какое чувство радости и облегчения… Вот, старина, что я пережил с вечера прошлой среды. Я был потрясен до мозга костей».[149] А Эрнесту Шевалье Флобер пишет: «Он страдал ужасно и умер в сознании. Ты знал нас в годы юности, знал, как я его любил, и понимаешь, какое горе принесла мне эта утрата. Не стало еще одного человека, еще один умер; все рушится вокруг меня; временами кажется, что я очень стар. С каждым несчастьем, которое происходит с нами, судьба будто бросает нам вызов, добавляя следующее; и ты едва успеваешь понять, что произошло, как следуют новые, которых ты не ждал, и так далее, и так далее. Да, странная штука жизнь! Не знаю, придумает ли от нее лекарство Республика, очень в этом сомневаюсь».
Время написания этого письма – 10 апреля 1848 года. На следующий день Флобер в первый раз стоит на посту, будучи солдатом Национальной гвардии. За два дня до этого он участвовал в параде в честь посадки дерева Свободы. Церемония, проходившая в сопровождении патриотических песен, громких политических речей и воззвания кюре, прославлявшего «христианскую республику»,[150] показалась ему нелепой. Хотелось бы поскорее забыть эту велеречивую суету. Центр его жизни не в Париже, а в Круассе. Между тем Руан тоже «шумит». Вдохновленные парижскими событиями, восстали сорок тысяч рабочих, которые требуют сокращения рабочего дня и увеличения заработной платы. Но безуспешно. Провинция оказывается мудрее столицы. На всеобщих выборах победу одерживают умеренные. Прокурор Сенар, возглавивший список победивших в Руане, призывает армию для того, чтобы разобрать баррикады. Среди восставших около тридцати жертв. Июньский мятеж в Париже повлек за собой массовые аресты. Председателем Совета становится Кавеньяк, который пришел на смену исполнительной Комиссии, отправленной в отставку. Порядок восстановлен. Флобера возмущает и жестокость репрессий, и ярость мятежа. Он не революционер и не консерватор. С равным негодованием он относится и к бунтарям – левым и к правым квакерам. Возобновляются нервные приступы. Он беспокоится за будущее племянницы Каролины. У Эмиля Амара, который вернулся из Англии, все более явно проявляются признаки умственного расстройства. Он становится опасным, заявляет о своем желании стать комедиантом, тратит за месяц тридцать тысяч франков и требует отдать ему дочь. Перепуганная госпожа Флобер прячется с ребенком у друзей в Форж-Ле-Зо. Поместить Амара в психиатрическую лечебницу не удается. В конце концов по решению суда Каролина на время остается у бабушки. «Я от этого сойду с ума, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – сойду с ума от горя. Если через несколько дней он (Эмиль Амар) не уедет в путешествие (что он собирается сделать) и если мы будем вынуждены, когда ему вздумается, принимать его, то мы сбежим в Ножан».[151]
Между тем Максима Дюкана, раненного в икру во время июньского восстания в Париже, Кавеньяк награждает орденом Почетного легиона. Этот, думает Флобер, проберется, как рыба между рифами, к самым высоким официальным отличиям. Что ж, хорошо, если это доставляет ему радость! Что касается его, то, оказавшись снова в заточении в Круассе, он начинает писать «Искушение святого Антония». На этот раз к нему приходит неожиданное вдохновение. Окунувшись с головой в работу, он совсем не думает о Луизе. Он знает, что в июне 1848 года у нее родилась дочь.[152] Она посылает ему прядь волос Шатобриана, умершего месяц назад, он холодно отвечает: «Спасибо за подарок. Спасибо за ваши прекрасные стихи. Спасибо за память. Ваш Г.».[153] Это приговор. Луиза забыта. На какое-то время хотя бы, решает Флобер. Ничто не должно беспокоить его в его потрясающем деле. Однако в ноябре месяце из путешествия в Алжир возвращается Максим Дюкан, и Гюстав чувствует, как в нем тоже пробуждается желание отправиться в теплые страны. Он говорит об этом с другом, который в феврале 1849 года приезжает к нему в Руан. В план посвящен и одобряет его старший брат Ашиль. Остается убедить госпожу Флобер. «Это будет нелегко, – говорит Ашиль, – но я постараюсь». Новость возмущает ее: эта длительная поездка, к тому же в дальние страны, может повредить здоровью сына! Она не сможет свыкнуться с мыслью о том, что он долгие месяцы будет находиться вдали от дома. Чтобы рассеять ее сомнения, приглашают доктора Клоке, который письменно свидетельствует, что это путешествие будет полезным для Гюстава. Госпожа Флобер, успокоившись, соглашается. «Раз это необходимо для твоего здоровья, поезжай с Максимом, – говорит она. – Я согласна». Ее лицо, помечает Дюкан, «стало еще более холодным, чем обычно». Гюстав, покраснев до кончиков волос, благодарит. Однако, добившись своего, он не торопится уезжать. Он хочет сначала закончить это дьявольское «Искушение», которое поглощает все его силы. «В октябре (не пугайся, речь идет не о моей свадьбе, а кое о чем более интересном), в октябре или в конце сентября я удираю в Египет, – пишет он Эрнесту Шевалье. – Я совершу путешествие по всему Востоку. Буду в отъезде месяцев пятнадцать-восемнадцать… Мне необходимо вдохнуть свежего воздуха в самом прямом смысле этого слова. Мать, видя, что мне это нужно, согласилась на путешествие. Так-то. Я с тоской думаю о том, как она будет волноваться, и тем не менее из двух зол – это меньшее. Я еще не уехал, многое может еще случиться!»[154] И дяде Парену: «Мы условились с матерью ни слова не говорить друг другу о путешествии до самого моего отъезда. По двум причинам. Во-первых: не стоит беспокоиться заранее и до поры до времени волновать ее. Во-вторых: я не закончил моего проклятого „Святого Антония“ (он все еще жив, проказник! а я из-за него худею), и это будет отвлекать меня и мешать работать. Знаете, старина, мысль о том, что я должен буду сдвинуться с места, беспокоит меня, а у меня и без того помимо Востока много забот, которые прямо-таки пляшут на краешке моего стола, а бубенчики дромадеров[155] звенят в ушах, чередуясь с мотивом моих предложений. Вот так, хотя путешествие – дело решенное, мы ни слова не говорим о нем, вы меня понимаете?»[156]