Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она дрожала. Тут ее отпустило, наконец, и она разрыдалась.
Только тогда я заметил, что электрический водонагреватель над ванной прорвало, и он залил ванну ржавой водой из своего чрева. Это не кровь запятнала белую эмаль, а всего лишь ржавчина, темно-оранжевая, липкая, с накипью. Естественно, пробки вылетели – что в определенном смысле успокаивало.
– Так… Успокойся, мама. Я включу ток. Для начала включу ток.
Я на ощупь спустился в подвал, нашел распределительный щиток. Предохранитель, через который подавалось электричество в мамину комнату, отдал богу душу. Проводка была ветхая, и я проклинал себя за то, что не сумел настоять, чтобы Грас ее сменила. Годами ей об этом твердил. Но – это же очень хорошо работает, дорогой, зачем же чинить то, что еще не сломалось? Как и моя сестра, она обладала восхитительным умением затыкать вам рот.
Заменив пробки, я поднялся по каменным ступенькам. Мать уже обсушилась. Она лежала в комнате, на кровати, и Лиз мазала ей спину кремом «Биофин», под недоверчивым взглядом близнецов, которые, как и я, недоумевали – что же творится в этом треклятом доме. Оба сидели в глубоком кресле, обтянутом красным бархатом; от этого дежавю я остолбенел. Вдруг комната показалась мне обманкой, оптической иллюзией – фальшивые стены, фальшивые двери.
– Пустяки, – заявила сестра, не переставая намазывать белым кремом покрасневшую мамину кожу. – У меня бывали солнечные ожоги и пострашнее этих. На Санторине, помните? Сволочной пляж с черным песком!
– Правда, – прошептала Грас, слегка приподнимаясь и поворачивая голову в мою сторону. – Только я очень испугалась.
– Представляю себе! Не буду добивать тебя своим «я же тебе говорил», но признай все-таки…
Она зарылась в подушку лицом, как девчонка, прячущая слезы.
– Тут придется сделать кое-какие работы, дети… Да, в этот раз надо будет решиться…
Эта перспектива ее явно очень тревожила.
Никаких сомнений.
Вчера прямо на римской площади Святого Петра стреляли в Иоанна Павла II. Едва узнав об этом, девчонка спустилась к кабинке, позвонить своей матери. В Польше они все, естественно, сильно волнуются – Кароль, «их» папа, первый польский папа в истории, только что избежал смерти.
В семнадцать часов девятнадцать минут на глазах двадцати тысяч верующих и перед «глазами» телекамер всего мира некто Али Агджа, потрясая девятимиллиметровым «браунингом», присел на корточки у колен верховного понтифика. Три пули в живот во время традиционного общения с народом, выпущенных в упор этим молодым турком, сбежавшим из тюрьмы. Бах. Бах. Бах. Его тотчас же схватили.
Мою мать, похоже, событие сильно потрясло: «Куда катится мир, если стреляют даже в Божьего человека?!» Я не большая поклонница Иоанна Павла II – среди всего прочего, из-за его позиции насчет абортов; я-то ведь боролась за это право. Но и правда, есть в этом поступке нечто бесконечно оскорбительное. Ранен Символ Мира, поражено само олицетворение уравновешивания власти; осталось только Насилие, изначально правившее человечеством и которое ничто не способно искоренить.
Это насилие я чувствую в себе, все сильнее и сильнее, все чаще и чаще… Мой отец был прав: уже не осталось ни одного поколения без войны.
Мы очень рады, уф! Кароль поправится.
Здесь все тихо. Я выкурила свою сигарету в неподвижной темноте, по парку разливается запах голубого кедра, крепкий, муаровый, как лента…
Этот дом, похоже, не всегда был таким безмятежным. Даже если мои родители всегда отказывались об этом говорить, в школе-то я наслушалась всякого. Я не уверена в правдивости этих историй, но неприятный, передаваемый из поколения в поколение миф живуч. Старуха Шапель, столетняя деревенская знахарка, отошедшая от дел, продолжает рассказывать всем подряд, что, проходя мимо нашего дома, она всегда видит его «окруженным черным ореолом». Для меня этот дом окружен великолепным садом, и точка. Но старуха Шапель, карга ростом с собор, с серо-мраморными глазами под парой массивных, разросшихся бровей, утверждает, что наш дом – МОЙ дом – окутан тенью, даже на солнце. Дьявольская аура и всякая такая дребедень. Чтоб она сдохла поскорее и ее россказни вместе с ней.
Говорят, нет дыма без огня… Пускай.
Дочка бывших владельцев, девочка-подросток шестнадцати лет по имени Аврора, во время оккупации путалась с нацистским офицером и забеременела от него. Область, долго находившаяся в «свободной» зоне, была очагом бешеного сопротивления. В деревне что-то заподозрили; кажется, эта семья пользовалась какими-то льготами. Когда ее беременность стала заметна, все сочли девчонку отъявленной предательницей. И вот как-то промозглым октябрьским вечером 1944 года, за несколько недель до освобождения Вильфранша, ее прилюдно остригли на площади. Она убежала в лес, скрываясь от народного гнева; одна в непроглядной ночи со своим большущим животом и своей голой саднящей головой. А деревенские за ней по пятам – стая взбесившихся волков, распаленных ее страданием и жаждой мести. Облава ничего не дала, но через несколько дней ее нашли в дупле дуба, умершую от холода и голода. История гласит, что ее нашли на заре – Аврора! – но это, конечно же, одна из многочисленных подтасовок, свойственных легендам.
С тех пор на заре каждого дня она якобы появляется в окрестных лесах, со своим мертвым ребенком, лежащим у нее на плече, как кровавый узел. Само собой, я никогда ее не видела, и никто не видел из тех, кого я знаю, – все это треп пьяных охотников у стойки «Камней», побасенка, чтобы попугать ребятишек и отбить у них охоту убегать в лес.
Но тебе не нравился этот слух, Тома. Ты даже колебался, принимать ли дом, когда мои родители его нам предложили. В конце концов, это мой отец тебя убедил – как же, герой Сопротивления! Он ведь и сам решил вложиться в это место, несмотря на его историю, хотя в то время она была еще свежа. Славное прошлое мужчин семьи Брессон вроде как омыло дом от его возможных грехов, и мы, папа, мама и я, были очень счастливы… По крайней мере, я так считала.
Знаешь, я даже спросила свою мать: что ее вдруг настроило против этого дома? Почему она это сказала: «Лучше уж сдохнуть, чем вернуться туда»? Она долго тянула с ответом перед своей чашкой чая, а потом в конце концов объяснила, что они выбрали это место, потому что оно было идеальным для семьи. Многочисленной семьи – питомника молодежи. Видишь ли, Луиза Брессон призналась мне наконец, что хотела не меньше четырех детей, пять, шесть – мечта, сведенная на нет болезнью. Тогда она со мной и заговорила о черном ореоле: «Быть может, старуха Шапель права, Грас. Сначала мне матку удалили, а теперь вот с тобой… Может, и впрямь есть что-то в этих стенах, что-то окаянное для матерей, какое-то проклятие». Представляешь, Тома? Сглаз, порча, проклятие! Мы что, безумны из поколения в поколение? Я отшутилась, конечно, сказала: «О! Сама видишь, мама, милая, весь этот хлорофилл ударил тебе в голову!» Но от этого разговора у меня осталось мучительное впечатление – что меня ей было недостаточно. Моего присутствия, моего существования не хватило, чтобы сделать мою мать счастливой.