Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Рыбинский со своими гостями подъехал к дому, двое лакеев и третий мальчишка-казачок стремительно выбежали встречать барина со свечами в руках. Вслед за ними сбежали с лестницы три огромные страшные собаки и, радостно помахивая хвостами, положили передние лапы на грудь барина.
– Ах, Сбогарушка, Бужор, Фани, ах, Фанька! Ну, ну, здравствуйте, здравствуйте! – приветствовал их Рыбинский. – Ну, ну, пустите же! Пойдемте в комнаты…
Собаки весело запрыгали впереди господина.
Взойдя на лестницу, Рыбинский остановился на широкой площадке перед дверью в прихожую и оглянулся назад.
– Где же наш гость дорогой? Остатка, где же ты? – спросил он.
– Здесь-с, иду! – отвечал Никеша, следовавший сзади всех других гостей.
– Ну, входи, братец, скорее!
И, как только Никеша вслед за другими ступил на площадку, Рыбинский указал на него одной из собак.
– Сбогар, chapeau bas![13] – проговорил он.
И собака со страшным, грозным лаем бросилась на Осташкова. Никеша испугался, пронзительно вскрикнул, хотел бежать, оступился и полетел вниз по лестнице. Послушный Сбогар с тем же лаем его преследовал, но осторожно снял с него шапку и принес ее во рту к ногам Рыбинского. На верху лестницы все зрители забавной сцены хохотали, между тем как испуганный, избитый и оглушенный падением Никеша лежал внизу и жалобно стонал.
– Что, Осташа, жив ли? – спросил его Рыбинский. – Все ли цело?
Никеша не отвечал, продолжая стонать.
– Не выломал ли ноги или руки? – заметил Комков.
– Нет, ведь лестница не крута! – возразил хозяин. – Просто он думает, что уж его съел Сбогар и что его на свете нет.
– Велите Сбогару втащить его сюда! – советовал Тарханов.
– Осташков, вставай, а не то собаки бросятся и разорвут тебя. Слышишь ли: вставай, говорят.
Но Никеша не смел пошевелиться от страха.
– Поднимите его и поставте на ноги! – приказал Рыбинский лакеям.
Когда Никешу подняли, он был бледен и дрожал от страха.
– Всего бьет-с, как в лихорадке! – заметил один из лакеев со смехом.
– Экой трус!
– А еще знаменитых предков потомок! – говорил Неводов.
– Арапником бы хорошенько: весь бы страх как рукой сняло! – прибавил Тарханов.
– Ну перестань же бояться, дуралей: неужели я в самом деле затравить тебя хотел. Смотри-ка: у меня собаки-то умнее тебя: ну, Сбогар, va, rend lui le chapeau![14]
Сбогар поднял шапку и понес назад к Осташкову. Тот, при виде приближающегося врага, опять закричал не своим голосом и спрятался за лакеев.
Вверху снова раздался хохот.
– А, какова дрессировка, господа? – говорил Рыбинский. – Ну, Сбогар, брось его, дурака, venez – ici…[15]. О-ох, умник, умник! Ну, милости просим, господа… не бойся же ты, полно, никто тебя не тронет.
И он вошел в прихожую в сопровождении гостей. Слуги, оставя Никешу, побежали вслед за господами снимать шубы.
– Батюшки, погодите! Заедят! – упрашивал Никеша жалобным голосом, торопясь за лакеями и боясь остаться один.
В прихожей на столе лежали засаленные истасканные карты, которыми от нечего делать забавлялась без барина прислуга Рыбинского.
– Вот, подлецы, только и дела, что в карты дуются! – сказал он. – А что Тальма?
– Все в одном положении, – отвечал один из лакеев.
– Нет лучше?
– Точно как будто лучше, а плох!
– То-то плох: ты смотри у меня. В карты дуешься, а об нем, чай, забыл.
– Как можно забыть-с: каждую минуту около него.
– Серных ванн, чай, не делал без меня?
– Как можно не делать! И ванны делали, и мушку поставили. Извольте сами посмотреть…
– Да, разумеется, посмотрю… Ах, господа, какая жалость: чудный щенок у меня зачумел. И, кажется, не перенесет… Просто не могу видеть без слез… Ну, господа, милости прошу без церемонии: по обыкновению, как дома. Приказывайте кому чего угодно: вина, водки, чаю – распоряжайтесь, пожалуйста, сами. А я схожу на минутку. Ну, Яков, пойдем к Тальме.
Рыбинский в сопровождении Якова вошел в кабинет. Эта комната при прежнем владельце была самою любимою и обитаемою, а последние три года жизни он почти не выходил из нее и в ней умер. За то Рыбинский ненавидел кабинет, и со смерти родственника, передавшего ему свое имение, сделавшего его из нищего богачом, он почти никогда не входил в него. Этот кабинет напоминал Рыбинскому самую тяжелую, самую мучительную пору его жизни. Прежний владелец был старый больной холостяк, брюзга и ко всему этому ханжа и мистик. Последние годы жизни он лежал разбитый параличом в этом самом кабинете. Рыбинский, успевший разжалобить старика вымышленным рассказом о разных претерпенных им в жизни невзгодах, надеявшийся получить от него богатое наследство, целых три года должен был носить на себе маску, прикидываться несчастным, нравственным, религиозным человеком. Долгих три года в этом самом кабинете томился он около постели больного, ожидая его смерти, был при нем бессменной сиделкой, дышал тяжелым воздухом душной комнаты больного, читал вслух мистические книги, которыми были полны шкапы этого кабинета, выстаивал длинные всенощные, которые часто служились по желанию больного, слушавшего их, сидя в покойных креслах, клал напоказ земные поклоны перед образами, которыми были увешаны стены кабинета и ко всему этому – что всего ужаснее – переносил муки неизвестности, потому что недоверчивый, скупой и подозрительный старик только за неделю до смерти написал завещание в пользу Рыбинского. Роковой час пробил, старика не стало, труп был вынесен, кабинет освобожден от всего ценного, дорогого и заперт с своими шкапами, книгами, креслами, в которых дремал больной, с кушеткой, на которой он умер, с иконами, пред которыми молился… Теперь эта комната была помещением для другого больного, более дорогого сердцу Рыбинского, – для его собаки.
– Отчего же здесь огня нет, – говорил он входя, – какая скотина!.. Больная собака лежит, а огня нет: чутье тупое, зрение слабое, она воды не найдет в потемках либо упадет, наткнется на что-нибудь.
Собака лежала на той самой кушетке, на которой умер благодетель Рыбинского. Он подошел к ней. Тальма полураскрыл загноившиеся глаза и сделал слабое движение хвостом.
– Милый Тальмушка… Посмотри, Яков, ведь он узнал меня.
– Узнал-с… – отвечал Яков жалобным голосом.
– Ах ты сокровище мое, дорогой мой!..