Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сначала было очень тяжело, – честно сказал её голос. – А потом мы снова повстречались… собственно, я к нему пошла. Вот как вы говорите – не могла больше жить в пустоте, и все. Думаю, была не была. Прогонит – так хоть буду точно знать, что не нужна. А он ждал. Так легко получилось… – она коротко, глубоко вздохнула. – Целый вечер, помню, сидели на кухне и все рассказывали друг дружке. Каялись. И в тот же вечер друг дружку простили. И, знаете, было бы ужасно, если бы не простили. Так и не узнали бы, насколько от всего происшедшего стали умнее, добрее, тверже… – голос запнулся на миг. – Да, собственно, если бы не простили, то и не стали бы. Это очень трудно объяснить. А приходите в гости, Валера.
Пол опять разъялся, и воздух засвистел в ушах.
– Ася…
– Это никакая не вежливость, – сказал её голос. – Нелепо нам было бы после всего быть вежливыми. Я серьезно.
– Но… Андрей…
– Андрей будет рад. Вы же такие друзья были!
Вербицкий снова скрипнул зубами.
Ее голос, несколько приглушенный, как если бы она отвернулась от трубки, позвал:
– Андрей! Подойди, пожалуйста. Представляешь, это Валера Вербицкий!
Вербицкий с перепугу едва не кинул трубку на рычаги. Успевшие слегка подсохнуть ладони снова вспотели.
– Здравствуй, Валера, – сказал его голос.
– Здравствуй, Андрей, – сипло ответил Вербицкий.
– Валера, я вот что хочу… сразу, – вдруг напрягшись и став, как в давнюю пору, чуть застенчивым, сказал его голос. – Сразу. Прости меня, Валер. За ту кассету. Я был… Жизнерадостный кретин, вот кто я был. Очень прошу: прости. Если можешь.
Комната, поддавая Вербицкого по пяткам, запрыгала мячиком.
– Андрюха… – выговорил Вербицкий.
И все-таки, наверное, некое предчувствие у меня было. Никогда я не давал таких напутствий, а тут вдруг будто само собой сорвалось:
– Ты поосторожнее там. Ничего с ним вместе не ешь и не пей. И почаще мне сообщайся.
– Разумеется, – беззаботно ответил Коля. – Сегодня ввечеру доложусь. Я свободный нынче. Немедленно и начну.
– Хорошо. С соседями поговори. Впрочем, не мне тебя учить.
– Да уж да, – засмеялся Коля.
И тут из моей куртки, висящей на вешалке в прихожей, призывно запищал телефон. Я вскочил. Почему-то, сколько себя помню, я не мог откликаться на звонки неторопливо и с достоинством – всегда подпрыгивал и бегал, сломя голову и колотясь об мебель, будто всю жизнь ждал какого-то чрезвычайно важного сообщения. «Христос воскрес!»
«И на сколько же процентов наметились позитивные сдвиги?»
Впрочем, па Симагин, когда я ему принес этот анекдот, сказал, что он с бородой, да с такой седой, что в старом варианте фигурировал ещё Брежнев. Только там на сообщение ему о Христе ответ был другой, сейчас не помню, какой именно.
– Извини, – сказал я Коле уже на бегу. Он сделал понимающее движение рукой, а потом взялся за свою чашку с кофе, совсем забытую на время обсуждения задания.
Звонок действительно был важным. Это позвонила Кира, а зачем бы она ни позвонила – хоть спросить, как пройти в библиотеку или сколько сейчас градусов ниже нуля – для меня все было важным. Я любил её до сих пор. Любил так, что…
Стоп.
Это никого не касается. Да и речь сразу становится бессмысленной. Ну как любил, как? Даешь незатасканную метафору! А где я её возьму? Читатель ждет уж рифмы розы…
Я жить без неё не мог.
А с нею – не мог тоже.
Как и она.
– Привет, Тоша.
– Привет, ненаглядная.
– Все иронизируешь, жестоковыйный. Каменносердый.
– Никогда и ни единым словом. Посмеиваюсь сквозь слезы иногда, вот и все. Помнишь, в свое время Петросян свои смехопанорамы вечно начинал цитатой из кого-то великого: я смеюсь, чтобы не заплакать.
– Если бы выставить в музее плачущего большевика… Ладно. Я вот чего: ты не мог бы заскочить сегодня? Есть разговор.
– Разумеется. По первому зову – у ваших ног. Только, если не секрет – про что разговор? Хочу, знаешь, морально подготовиться.
– Вообще-то я собираюсь представить господину начальнику рапорт о проделанной работе. И попутно задать несколько методологических вопросов относительно текущей операции.
– Понял. Через минут сорок буду. Хлебчик с тобой?
Это мы Глеба так звали иногда.
Я отвозил Киру в родилку. Мы уже знали, что ежели будет сын – то он будет Глеб. И вот подъезжаем, а Кира – она волновалась, конечно, но держалась молодцом, – бережно гладя живот, взмолилась как бы в шутку: «Глеб наш насущный даждь нам днесь…»
И появился на свет Глебчик-Хлебчик.
– Мама с ним в гости ушла к Антонине Витальевне.
Понятно.
– Это надолго. Как ты, возможно, помнишь. Старушки языками зацепятся про то, как хорошо жилось при Леониде Ильиче, а дети уже давно собирались какую-то гигабайтовую игрушку обнюхать.
– Выезжаю, – после короткой паузы сказал я и дал отбой. Аккуратно засунул телефон в карман и вернулся к Коле. Он поставил пустую чашку на стол и опять сделал понимающий жест.
А мне что-то не уходилось. Я помялся у стола, не садясь, и пробормотал, сам не понимая, зачем сорю словами попусту:
– Ну, давай, что ли. Счастливо. И не ешь там… Впрочем, я это уж говорил.
Коля засмеялся и вылез из-за стола меня проводить. Говорить было не о чем; пустопорожней болтовни мы с ним не терпели оба, а о деле все возможное было сказано. Теперь, пока не получена новая информация, можно лишь воду в ступе толочь, но на это всегда жалко времени, да и мозги шерстью обрастают. У порога мы обменялись рукопожатием, я вышел на лестницу, и дверь за мной захлопнулась. Больше я Колю не видел.
Подмораживало. Усиливался ветер, и утренние тучи – сырые, вислые – сделались теперь слепящими и неслись, как из-под кнута, кое-где уже порезанные лезвиями синего света. Сырой снег покрывался коркой, а истоптанные тротуары, кочковатые от рыхлых комьев и продавленных до черного асфальта следов, быстро стекленели. Оскальзываясь, я торопливо добрался до машины, с минуту погрел мотор, а потом, стараясь помнить об осторожности на явно грядущем гололеде – до чего же он осточертел! – покатил к Петровской набережной.
Родители Киры, вполне высокопоставленные и при большевиках, и ныне, обитали в некогда чрезвычайно престижном доме напротив стерегущих Неву китайских львов, и в первое время после знакомства с Кирой я тихо, но вполне по-пролетарски недоумевал: каким чудом в такой семье выросла такая девочка? Как говаривали древние китайцы о Тао Юань-мине, ухитрившемся оказаться едва ли не самым добрым и мечтательным из их бесчисленных гениальных стихотворцев, при всем при том жизнь свою прожив во время чудовищно долгой и кровавой междоусобицы: в грязи вырос лотос. Так и тут. Это уж потом – к чести своей должен сказать, что весьма скоро – я послал ко всем свиньям классовое чутье и разглядел, что отец Киры прекрасный мужик, работяга; на таких людях держался и большевистский режим, иногда позволяя им подниматься до среднего руководящего уровня, и нынешний на таких держится. Ни хрена не изменилось, откровенно говорил он мне во время редких наших неторопливых бесед, выхлебывая обязательную вечернюю рюмашку чего-нибудь безумно породистого и крепкого – мне эти названия были смутно знакомы лишь по зарубежной литературе. Ни хренища. Как раньше работать не давали, так и теперь не дают. Только раньше – по идеологическим соображениям, а теперь при помощи трудовой и финансовой дисциплины. Что произвол партократии, что неукоснительное соблюдение законности… Будто, если у чиновной гниды партбилета нет, перед ним сразу становится слаще прогибаться! Где раньше один шиш торчал, которому отдаться надо, там теперь десять надуваются… И, если дам наших рядом не оказывалось: бля! Бля-бля-бля! Трам-там-там!