Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое случалось, когда в передачу вламывался грубый «ватик» – старожил, патриот, старина-резервист Армии Обороны Израиля, почти всегда противопоставляющий себя новым наглецам.
Идет, скажем, очередная передача, посвященная юридическим аспектам жизни репатриантов. В студию приглашены некий адвокат и некий политический деятель, представитель общественной организации «Кворум», призванной защищать права новых репатриантов. Звонят на студию радиослушатели, доверчиво задают вопросы, испрашивают советов – как толково и грамотно вести себя с местными уроженцами в тех или иных спорных ситуациях, когда сильно хочется в рожу дать… В атмосфере полной идиллии и юридического единения сердец обсуждаются способы давления на правительство, условия для создания русского лобби в кнессете и прочие, весьма увлекательные перспективы.
– Итак, продолжаем передачу, – говорит приветливо Вергилий. – Слово очередному нашему радиослушателю. – И включает прямой эфир. И в этот нежный эфир, буквально вибрирующий от флюидов душевного расположения и взаимной приязни, врывается нечто совершенно непозволительное:
– Я хочу, чтоб эти бляди замолчали навсегда! – четырехстопным хореем рявкает невидимый оппонент.
И пока длится легкое замешательство и ведущий обескураженно покашливает, тот переходит на прозу:
– Мы здесь холодали и голодали, мы воевали и ничего не требовали! А эти бляди советские, чтоб они сдохли, вчера приехали, и тут же подай им, понимаешь, все права и хер на блюде!
– Ваша точка зрения… э… э… – торопливо и заискивающе бормочет Вергилий, – безусловно заслуживает внимания…
– И ты умолкни, блядь такая!
Так что Вергилию доставалось. И доставалось за весьма небольшую, можно сказать – мизерную, зарплату.
Платили сотрудникам «Русского голоса» унизительные копейки, и примерно раз в полгода дирекция теле– и радиовещания распространяла леденящие кровь слухи о закрытии радиостанции «Русский голос», мотивируя это тем, что все большее число новых репатриантов постепенно переходит на чтение ивритских газет и слушание ивритского радио. До известной степени это было правдой. Но правдой также было и то, что израильский истеблишмент крепко побаивался культурной русской экспансии.
Тогда на очередную демонстрацию перед резиденцией премьер-министра выходили несколько тысяч пенсионеров. Бряцая медалями и орденами, полученными за победу над гитлеровской Германией, они разворачивали огромные плакаты, на которых метровыми буквами было написано: «Мы еще живы!» и «Руки прочь от радиостанции „Русский голос“!».
Неподалеку, в тени платанов, белела уютная палатка голодающего поэта Гриши Сапожникова.
Над ней висел плакат: «Я не ем уже тринадцать суток!», что, кстати, могло быть и чистой правдой. Как многим алкоголикам, Грише есть было необязательно. Он сидел в палатке с откинутым входом, приветливо шутил и наливал каждому, кто заглянет.
(Его горючий общественный темперамент не позволял ему стоять в стороне от событий. Причем от любых событий. Гриша разбивал палатку голодающего не только по тем или иным возмутительным поводам, которых, конечно же, в нашей действительности предостаточно. Он расставлял ее в дни прохождения демонстраций протеста, солидарности, подтверждения верности принципам; по датам национальных и религиозных праздников; в декаду проведения международной книжной ярмарки; в дни выступлений в кнессете лесбиянок и гомосексуалистов. Особенно жарко полыхало в Гришиной груди чувство социальной справедливости, когда у него нечем было опохмелиться, тогда палатка под платанами белела особенно зазывно и сиротливо, а друзья советовали дополнить надпись на плакате, в смысле – «и не пью!».
Гриша разбивал палатку голодающего и в том случае, когда опаздывал на последний автобус. Тогда он добредал до Парка Роз, что украшает площадь перед Дворцом правосудия, вскарабкивался на мощный ствол старого платана, отыскивал среди ветвей скатанную в рулон палатку, сноровисто устанавливал ее и, вывесив плакат: «Я не ем уже тринадцать суток!», заваливался до утра спать.)
Затем следовало несколько публичных выступлений официальных представителей «Кворума».
(Не объяснить ли попутно – что это за мощная структура, не живописать ли размах деятельности этого государства в государстве, не перечислить ли невероятное количество дочерних отделений «Кворума» в больших, незаметных и вовсе уж микроскопических населенных пунктах страны, не привести ли цифры годового оборота средств, хлещущих, как из брандсбойта, из карманов всевозможных благотворительных фондов и отдельных сентиментальных американских миллионеров, которым зачем-то хочется, чтобы на эту землю ехал и ехал российский еврей?
Да нет, не стоит, а то, глядишь, непритязательное наше «повествование вприпрыжку и в посвист» затянется на годы и из скромного романа превратится в сагу.
Кстати, неуместное на первый взгляд иностранное название этого уникального общественного организма смущало многих евреев.
А что делать? – возражали им резонно, не назовешь ведь нашу мать-кормилицу-заступницу кнессетом. Какой-никакой, а кнессет в стране уже есть, чтоб он сгорел со всеми его депутатами, да и тот в переводе с иврита на русский означает не Бог весть что, а просто «собрание».
С другой стороны – чего нам на римлян-то оглядываться? Где они, эти римляне? В гробу мы их видали вот уже много сотен лет.)
Так что за рядом организованных «Кворумом» демонстраций следовало несколько официальных заявлений вождей русской общины, затем – два-три специальных заседания комиссии кнессета по культуре, и… на очередные полгода русскому радиовещанию отпускались жалкие гроши, больше похожие на подаяние, чем на государственные дотации.
И вновь Вергилий с сильным акцентом цитировал русскую классику, а Сема Бампер на халяву допрашивал в студии интересных людей, и известный рав, активный деятель последней волны религиозного возрождения, комментировал Тору в передаче «Национальный орган», и две радиожурналистки с голосами кассирш винницкого гастронома попеременно вели передачи «Старожилы не упомнят» и «Поэзия еврейского сердца»…
Она дождалась, когда пенка подойдет еще разок, сняла джезву с огня и перелила кофе в чашку. Не торопясь, отлистала от толстенной рукописи воспоминаний старого лагерника несколько страничек, зажала их под мышкой, в правую руку взяла приземистую облупленную табуретку, в левую – чашку с кофе.
– Кондрат!
Из-за асбестовой перегородки вылетел пес, тормознул, молотя хвостом, уже зная и радостно предвкушая следующие слова.
Испытывая его терпение, она выждала еще секунду и наконец, строго на него глядя, проговорила:
– А не-прошвыр-нуть-ся ли нам?
Он взвизгнул, подпрыгнул, схватил зубами маленький домашний тапочек, брошенный у порога Мелочью, и пошел его трепать, грозно рыча. Он знал это веселое слово. Он вообще много слов знал.
Она распахнула ногой дверь «каравана», и пес кубарем вылетел наружу. Вслед за ним, боясь расплескать кофе, по трем ступенькам железной лесенки осторожно спустилась Зяма.