Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но 11 ноября 604 г. под Орлеаном Ландерих не пошел на единоборство. Правду говоря, мы можем это понять, не причисляя его к трусливым или плохим воинам. Ведь он имел численное преимущество, и простой поединок выравнял бы шансы к невыгоде для него. По сути Фредегар умолчал об ответе Ландериха на второе предложение. И не факт, что этот вызов, когда Бертоальд в некотором роде блефовал, породил у обоих взаимную ненависть. Не кроется ли за этим диалогом, как мы увидим в историях такого рода в феодальную и куртуазную эпохи, серия переговоров? Война не была тотальной, Ландерих не бросился на приступ стен Орлеана, шел обмен репликами. Предложение поединка означает согласие соблюдать некие правила и условия, такие как ношение красной одежды, о котором больше не говорится нигде, но которое означает, что некий обычай. «Божьего суда» существовал. Никакой чрезмерной агрессивности не было, поединок можно было бы отменить или прервать, заключив договор о дружбе, которым Ландерих по сути, может, спас бы жизнь Бертоальду, вырвав его из когтей настоящего врага — Протадия и увезя с собой к королю Нейстрии. И они бы вместе отправились на охоту с ястребом — этот конный спорт был в моде уже во времена Григория.
Поскольку бой военачальников не состоялся, война 604 г. привела к столкновению двух настоящих остов, как и предвидел Бертоальд, погибший в этой битве прекрасной смертью воина.
Интерпретация такого поединка (если бы он произошел) как «Божьего суда», разумеется, была бы невозможной до обращения Хлодвига; но могла иметь место и христианизация более раннего обычая[40]. В этом вызове есть прежде всего нечто отчетливо «рыцарское», как в его идеологии, так и в его функции: разве воин здесь не намерен сражаться во имя права (пусть даже это его собственное право) и не демонстрирует (или предлагает продемонстрировать) свою доблесть, чтобы не проливать крови близких и подданных? Многие из этих предложений отвергали, но такой отказ не всегда приводил к сражению, как в данном случае: в конце концов, люди той эпохи уже любили легендарные единоборства, как свидетельствует и хроника «Фредегара», описывающая таковые в лангобардской Италии и на Востоке.
Так что в заключение этой вступительной главы есть смысл отвергнуть всякую чрезмерную драматизацию древнего или меровинг-ского «германского духа». У Григория Турского лишь чрезвычайно пристрастные историки Нового времени сумели обнаружить описание девятого вала варварского насилия, накрывшего Галлию, тогда как перед нами, похоже, просто христианин-рассказчик, неутомимо и увлеченно выкладывающий обломки меровингских времен. Кстати, он отказался от античного топоса варварского неистовства, он не выдвигает никаких планов пресечения мести и отнюдь не предлагает своему королю Хильперику — которому наносит мелкие уколы, полагая, что резко его критикует, — никакой альтернативной модели римской культуры нравов, хоть бы и в христианизированной версии. Все это у него нашли люди Нового времени, тогда как его собственное христианство, сотканное из Божьих судов и возмездий святых, чувствует себя в среде этой военной аристократии как рыба в воде.
Что касается средневекового рыцарства, определение которого будет дано выше со всей возможной строгостью, — но, неизбежно, и с некоторой гибкостью, — то это рыцарство не предстанет антитезой первоначальному варварству. Оно, скорей, будет утонченной версией соглашений между воинами, акцентировкой некоторых обычаев, уже присутствовавших в благородном воинском обществе, — таких как частые старания лучше договориться между собой, чем нести тяжелые потери, или как использование оружия в обрядах и церемониях, чтобы без чрезмерных затруднений представить своего социального персонажа героем. Впрочем, возможно, средневековое рыцарство зашло в этих усилиях или в насаждении этих обычаев слишком далеко только из-за того, что его собственные боевые возможности в период экономического роста (ощутимого после 600 г.) и усиления (связанного с приходом Каролингов) власти королей, графов, сеньоров опасно выросли, — чтобы верней исключить большее потенциальное насилие.
Так что нам не следует в этой книге ссылаться на решительный переход, совершенно однозначный и чисто нравственный, от франкского варварства к французскому рыцарству, как это делал такой автор, как Гизо, в 1830 г., а вместе с ним очень часто и XIX в. Это позволит хотя бы выделить Карлу Великому более значительное и более специфическое место.
Внешне дело выглядит так, что каролингская эпоха дала франкской аристократии возможность сделать большой скачок в направлении классического рыцарства. В самом деле, в VIII и IX вв. многое показывает, что конница развивалась и отождествлялась со знатью (несмотря на преходящие нюансы). Подлинная социальная логика времени словно бы сознательно ориентировала технический прогресс в вооружении, прежде всего в изготовлении мечей и панцирей, на усиление и защиту знатного всадника. В то же время более строгая мораль резче, чем прежде, настаивала на том, что убийство христианина христианином недопустимо, и побуждала представителей господствующего класса лучше искать репутацию справедливых людей, нежели жестоких — или хотя бы, не отказываясь от франкской воинской гордости, находить в себе склонность к защите церквей и слабых. Кроме того, мораль христианского брака стремилась повысить роль знатной женщины, включала в себя знаки уважения, которое следовало оказывать даме.
Как, сказав все это, я мог бы не раскрыть читателю свои карты? На самом деле классическое «рыцарство», имевшее среднесрочную и долгосрочную перспективы, появится уже в посткаролингской Франции.
Тем не менее не будем лишать саспенса настоящее эссе. Лучше отметим, что в некоторых отношениях режим и идеология Каролингов, напротив, могли бы пресечь и смогли замедлить формирование рыцарства, которое казалось столь близким, судя по некоторым страницам Григория Турского и «Фредегара», посвященным междоусобным войнам и войнам по правилам. Ведь Каролинги и мораль их церкви стремились также ограничить аристократическую свободу, индивидуализм знатного воина. Прежде всего тем, что регулярно порицали легкомыслие, игру; далее — тем, что призывали к прекращению междоусобных войн и пытались его добиться. Так что знатному воину предлагалось, скорей, подчиняться королю и графам, даже нести официальную службу, чем откровенно упиваться собственной доблестью. Латинские, очень римские слова miles [воин {лат.)] и militia [воинство (лат.)] внезапно стали очень популярными в IX в., в тот период, который в царстве историков отныне называют «каролингским возрождением». Они соперничали с вульгарным, латинизированным словом vassus, «вассал», и техническим термином eques — «всадник». И использовались в речах о верности и службе, произносимых в защиту и прославление вассалитета, то есть института, который сохранял статус знати, но наносил ущерб ее свободе.
К тысячному году, как мы увидим, слова miles и militia станут самыми расхожими, самыми обычными в латинских хартиях и хрониках, чтобы именовать рыцаря и рыцарство. Так что в ретроспективе есть соблазн поверить, что их широкое распространение прямо свидетельствует о возвышении рыцарства. Но это ловушка для историков: дело обстоит не так просто. В этом эссе нам, напротив, следует уделить внимание проявлениям настоящей моральной и социальной напряженности тех времен, начиная с IX в.