Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Клетчатый» Дмитрий Васильевич Григорович с другом Dandy— первым российским критиком Александром Васильевичем Дружининым и «роялем в чехле» — Иваном Александровичем Гончаровым вышли из «Светописи» последними.
Февральский морозец напомнил о себе.
— Вчерашний обед в ресторации прошел очень весело, пили много — мадеру, шамбертен и сен-пере. — Дружинин продолжил начатый за одеванием рассказ. — Потом с криками вторгнулся милейший Григорович, в знаменитом своем носопряте, столь же знаменитой шляпе и еще более исторической шубе!
Дружинин весело кивнул на шубу своего спутника.
— После кофе, ликеру и коньяку, часов в девять, часть компании надела каски и двинулась за мной. Куда? О том говорить нечего! В такую погоду хочется только неги и тепла.
Гончаров предпочел сделать вид, что не понял намека.
— Но вечное тепло, друг мой, может быть утомительно. Райское блаженство, познанное в тропических странах, грело мою душу недолго. Скоро захотелось метелей. Но запасенное тепло спасло после, когда пришлось назад возвращаться по Сибири в разгар сибирской зимы — четыре тысячи верст до Иркутска и еще шесть тысяч после.
— Как по такому-то холоду не заледенить себе все достоинство? — Дружинин хохотнул.
— Наледей взаправду видел много, но больше у себя под носом, отчего у меня и образовались две шишки, одна в носу, другая во рту. Но были быстро излечены в Иркутске местным лекарем. А морозы сносил весьма равнодушно, в одной дохе, ни разу не почувствовав нужды ни в медвежьем одеяле, ни в меховых горностаевых панталонах, которыми советовал запастись в Якутске Преосвященный Иннокентий.
— Горностаевые панталоны?! — оживился Дружинин. — Право же, жаль, что не взяли, почтенный Иван Александрович. Раздаривали бы после по приезде в Петербург дамам на шапки и на муфты.
— Трудно вообразить, какие такие мысли навевали бы подобные панталоны, став шапками, — весело поддержал Григорович.
Гончаров кисло улыбнулся. Но Дружинин уже вошел во вкус.
— А не совершить ли сегодня маленькое, легкое безобразие?
Гончаров напрягся.
— Безобразие его, дорогой Иван Александрович, состоит в том, что на зов Александра Васильевича собираются два-три товарища по прежней службе в финляндском полку, к ним присоединяются два-три литератора, и вся компания отправляется на Васильевский остров, — не преминул пояснить Григорович. — Там специально для увеселений Дружинин нанимает комнаты в доме чиновника Михайлова. Александр Васильевич дал ему название «сатира».
— Хорош «сатир»! Видели б вы его! Старец лет семидесяти. Да и обстановка соответствует. Из окон квартиры видны ворота Смоленского кладбища, — охотно продолжал Дружинин. — Ах, Дмитрий Васильевич, забыл рассказать! На днях познакомился я с необыкновенной женщиной, которая щекочет языком так, как ни одна еще женщина изо всех, которых я встречал, никогда не щекотала, и при этом, захлебываясь, глотает сперму с такой радостью, как охотники до устриц глотают устрицы…
Григорович, покосившись на Гончарова, попробовал было остановить пассаж друга, но тот уже вошел в азарт.
— Причем она издает такой длинный и неистовый крик, какой я никогда еще не слыхивал. Нога у нее обута отлично, и подвязка выше колен.
Гончарова передернуло, и он поспешил перевести разговор.
— На днях у меня обедает почти вся новейшая литература. Дмитрия Васильевича я уже пригласил. Покорнейше прошу и вас, любезнейший Александр Васильевич, занять за столом место, которое вы занимаете в группе Левицкого.
— Но, надеюсь, с правом мигать и шевелиться.
— И говорить, даже непотребные вещи. — Гончаров чуть натужно улыбнулся, попытался смягчить столь резкий переход от одной темы к другой, выдававший его старомодность и некоторую брезгливость в вопросах мужских развлечений. — О праве есть и пить я уже не упоминаю.
— О, правом на непотребные разговоры я немедленно воспользуюсь, — радостно подтвердил Александр Васильевич. И стал прощаться: — Раз легкие безобразия успехом нынче не пользуются, то я тотчас в Купеческое собрание! Не желаете ли составить компанию? Стол там хорош! Хотя есть и в их обедах эти похабные общие места, которые мне ненавистны. Например, филе из говядины и лакс-форель. Но я удивляюсь и завидую людям, способным после замороженного пунша вести атаку на жаркое! А уж в Купеческом таковых сыщется предостаточно!
С чем и откланялся.
— Этак испортить себе жизнь, испортить се добровольно, имея все нужное для любви, добра, веселости и счастия! — чуть грустно проговорил Григорович, глядя вслед удаляющемуся возку друга. — Ах, Дружинин! Вечно он в любовном волнении, вечно jeun premier[6]. В нем чудится пантагрюэльский эротизм, даже разврат. Но не судите его строго, Иван Александрович! Поверьте его другу. Он скорее воздыхатель.
— Иван Сергеевич, знаете ли, нынче говорил, что хочет списать с Александра Васильевича образ для нового романа про разность поколений. Эдакого легковесного отца. Даже имя уже придумал герою — Павел Петрович Кирсанов.
* * *
Обратно, к дому, Гончаров шел пешком. Мимо Гостиного двора, не удостоив взглядом даже книжные лавки Свешникова и Исакова.
Квартира за нумером девятнадцать была дрянная, с отвратительной лестницей. После плавания поселившись в доме Кожевниковой на Невском, просто чтобы где-то поселиться, он думал, что вскорости поменяет жилье. Но теперь понял, что не может. Что ему жаль своей дрянной квартиры, как жаль и лени своей.
В этой квартире была Она! Тогда, в сентябре, вместе с Майковыми. Зашла. Села на стул подле окна. Взяла в руки одну из тех шкатулок, что покупал он в Шанхае, даже не предполагая, кто сию безделицу будет держать в руках. Черепаховый гребень с витиеватым узором китайских иероглифов игриво вколола в волоса, и с трудом дала уговорить себя принять подарок. Гребень плохо держался, выпадал. «C’est inutile»[7]— «Et moi j’aime l’inutile»[8].
Несколько минут поговорили о пустом. И только.
С тех пор и эта шкатулка, и эта квартира стали для него чем-то особенным. Хранящим присущую только ей необъяснимую манкость, что она оставила повсюду, где успела побывать в несколько коротких месяцев пребывания в Петербурге. И в заведении Левицкого. Левицкий нынче все хотел добиться общего выражения лиц литераторов, групповой портрет которых он намеревался послать в Париж, в тамошнюю «Иллюстрацию». Но каково могло быть общее выражение, если он, Гончаров, все время фотографического сеансу думал только о Ней — как в тот раз, осенью, вошла в этот pavilion, как сняла салоп, как села…
Нынче февраль. Из чего следует, что он знал ее меньше времени, чем прошло после того, как потерял. Три неполных месяца встреч — с августа по октябрь, и уже четыре месяца бесконечного ожидания письма. Он стал смешон. Жить только надеждой на чудо, которому невозможно случиться.