Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы так разочарованы? – спросил Базаров.
– Нет, – промолвила с расстановкой Одинцова, – но я не удовлетворена. Кажется, если б я могла сильно привязаться к чему-нибудь…
– Вам хочется полюбить, – перебил Базаров, – а полюбить вы не можете: вот в чем ваше несчастье.
Одинцова принялась рассматривать рукава своей мантильи.
– Разве я не могу полюбить? – промолвила она.
– Едва ли! Только я напрасно назвал это несчастьем. Напротив, тот скорее достоин сожаления, с кем эта штука случается.
– Случается что?
– Полюбить.
– А вы почем это знаете?
– Понаслышке, – сердито отвечал Базаров.
«Ты кокетничаешь, – подумал он, – ты скучаешь и дразнишь меня от нечего делать, а мне…» Сердце у него действительно так и рвалось.
– Притом вы, может быть, слишком требовательны, – промолвил он, наклонившись всем телом вперед и играя бахромою кресла.
– Может быть. По-моему, или все, или ничего. Жизнь за жизнь. Взял мою, отдай свою, и тогда уже без сожаления и без возврата. А то лучше и не надо.
– Что ж, – заметил Базаров, – это условие справедливое, и я удивляюсь, как вы до сих пор… не нашли, чего желали.
– А вы думаете, легко отдаться вполне чему бы то ни было?
– Нелегко, если станешь размышлять, да выжидать, да самому себе придавать цену, дорожить собою то есть; а не размышляя, отдаться очень легко.
– Как же собою не дорожить? Если я не имею никакой цены, кому же нужна моя преданность?
– Это уже не мое дело; это дело другого разбирать, какая моя цена. Главное, надо уметь отдаться.
Одинцова отделилась от спинки кресла.
– Вы говорите так, – начала она, – как будто все это испытали.
– К слову пришлось, Анна Сергеевна: это все, вы знаете, не по моей части.
– Но вы бы сумели отдаться?
– Не знаю, хвастаться не хочу [162].
Тревогу Одинцовой можно выразить так: раз я отдаюсь, то буду вести себя так, будто не придаю себе никакой ценности (то, что ценят, не отдают, а то, что отдают, не ценят). Мысль же Канта, наоборот, в том, что люди не раскрывают того, что не ценят. Это форма экономического мышления о любви, способ определить себе цену. Ответ Базарова, что это дело возлюбленного – раскрывать вашу ценность, создает критическое напряжение. Он подразумевает, что любовь действует по собственной логике, для которой сознательное волевое решение оскорбительно. Начните размышлять – и вы разучитесь влюбляться.
В связи с этой идеей мы можем быть благодарны, что сексуальное желание действует независимо от нашей воли и поэтому может послужить причиной таких даров, на которые рациональное благоразумие не способно. В то же время эта реакция на хаос любви слишком шаблонная, чтобы быть убедительной. Наше «я» – далеко не такой безрассудный дар, каким его изображает Базаров. Конечно, мы можем казаться (даже самим себе) отдавшимися, чувствуя, как Базаров, что у нас разрывается сердце. Мы можем предпринять необходимые действия для одаривания. Но принят ли дар или нет, зависит не от нас. Возможно, нам и дарить-то нечего. Или на самом деле мы не вложили в дар то, чем обладаем. Базаров, может быть, и прав относительно того, что нашу ценность раскрывает возлюбленный. Но он не прав, поскольку в таком случае ценность обязана быть в нас, а подлинная любовь – найти ее. Однако ценность того, что ищется, обеспечивает (во всяком случае, для любящего) скорее правильный формат поиска, преобразующего тревогу.
Олдос Хаксли уделил внимание этим идеям в книге «Слепец в Газе». Главный герой, Энтони Бивис (Вениамин), учится в школе-пансионе, когда умирает его мать. Однокашники, растерянные в свете этого трагического события, исключают его из повседневной школьной жизни с проделками, непристойными шутками и жестокостью. Это сближает его с Брайаном Фоксом, который из-за заикания стал кем-то вроде изгоя. Увертюрой к их дружбе послужило то, что Брайан показал Энтони сделанный им бумажный кораблик и они решили запустить его в водосточной канаве под окнами общежития после отбоя. Сначала мальчики поглощены судьбой плывущего кораблика – прозрачная аллегория их зарождающихся отношений. Затем их внимание переключается, как сказал бы Кант, на звездное небо над головой:
Наступила тишина. Затем уверенно, будто наконец решившись высказаться, чего бы то ни стоило, Брайан произнес:
– Ин-ногда мне к-кажется, что з-звезды н-наделены ж-живой д-душой. – Он с опаской взглянул на своего собеседника: не собирается ли Вениамин смеяться. Но Энтони, смотрящий на небо, не показывал ни малейшей тени издевки, лишь кивал с серьезным видом в знак согласия. Стыдливая, беззащитная тайна Брайана была в безопасности, не получив оскорбительного удара. Он чувствовал глубокую благодарность, но внезапно какая-то огромная волна поднялась в его душе, словно буран. Его почти душил странный прилив братской любви и (о боже! Если бы это была моя мать!) всепоглощающего сочувствия к бедному Вениамину.
Сначала Энтони сдерживается по поводу того, что он не высмеял собеседника. Но вскоре слово «живой» напоминает ему о раненом птенце, которого он испугался взять в руки, из-за чего над ним смеялась мать. Это, в свою очередь, заставило его вспомнить дядю Джеймса, который был атеистом и наверняка высмеял бы его сейчас: «Уязвленный этим несуществующим презрением и стыдясь оттого, что его неприкрытая детскость вышла наружу, он негодующе выговорил, отворачиваясь от звезд: „Они не могут быть живыми“. Брайан поморщился. „Почему он рассердился?“ – удивился он. Затем промолвил вслух: „Ну если Б-бог жив…“» Однако Энтони взялся защищаться: «Мой дядя, – сказал Энтони, – совсем не верит в Бога. И я тоже, – добавил он исподтишка».
Этим бы все и кончилось, если бы Брайан ответил на защитную реакцию Энтони аналогично. Но он реагирует не так:
Но Брайан не принял вызов.
– П-послушай, – резко выпалил он. – П-послушай, В-в-в… – Напряжение, которое он испытывал теперь, вынудило его заикаться еще сильнее. – В-вениамин, – наконец произнес он. Было невыносимо осознавать, как любовь, закипевшая в нем, так грубо обманута. Сдерживаемый причудливо бессмысленным заграждением, бурный поток ширился и наполнялся, набирая силу, пока наконец не достиг такой духовной мощи, что, забыв о странности подобного поступка, Брайан положил руку на плечо Энтони. Пальцы опустились по рукаву, пока не коснулись обнаженного запястья, но заикание всякий раз стояло между его чувством и тем, к кому оно было направлено. Он сжал руку мальчика отчаянно, словно скованный внезапным пароксизмом.
– Я