Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По счастью, партизан в селе не было, но и деревня оказалась разрушенной и покинутой. Лишь в одной ветхой, утопающей в снегу хибаре горел слабый огонек. Там жила древняя, как мир, русская бабка, и она приютила нас, словно родных сыновей. Она помогла нам раздеться, натерла каждого жутко пахнувшим самогоном и напоила потом им же. Даже нашла какие-то крохи и покормила нас. А потом мы грелись у печки, закутанные в вонючие тряпки, которыми она нас укрыла.
В углу, как у русских водится, висели старые потрескавшиеся от времени иконы, а на стене напротив — фотографии родных старухи. Я заинтересовался, принялся их разглядывать. На одной совсем пожелтевшей была изображена сидящая на стуле видная женщина лет пятидесяти, а рядом, положив ей руку на плечо, стоял мужчина в костюме старого покроя. Голову мужчины украшали вьющиеся кудри и шикарные усы. По-видимому, это была сама хозяйка хибары с супругом. Ниже висели рядышком три фотографии молодых ребят, одетых в военную русскую форму. Правый нижний угол каждой из них пересекала черная траурная лента.
Наш механик-водитель немного говорил по-русски, изучал его, будучи студентом. Я попросил его узнать, кто запечатлен на фотографиях.
Бабка долго жевала беззубым ртом, щурила старческие слезящиеся глаза, а потом, указывая на каждое изображение грязным сучковатым пальцем, рассказала о своей семье. Механик переводил:
— Это я с мужем моим. Он утонул в речке по осени, когда рыбачили они. Хороший был человек, добрый, дурного слова про него никто не мог сказать. А это сынок наш. Он в Первую мировую погиб.
Старуха вытерла углом платка глаза и продолжила:
— А это внучки мои. После смерти сына и невестки я их выхаживала. И вот выходила, а тут война пришла, значит. Забрали их на фронт. Председатель приходил, бумаги читал. Тот внучок, что постарше был — его призвали, а младшенький добровольцем убег. Потом похоронки на них пришли, погибли ребятушки мои. Вот одна я старая и осталась. Никак боженька меня не заберет к себе. Уж молюсь я ему денно и нощно, ан нет, живу еще.
От этой истории у меня мороз пошел по коже. Я чувствовал смятение в душе. Ведь это благодаря нам на этих фотографиях траурные ленты. Сперва подумал, что ведь не мы убивали ее внуков, мы были лишь частью этой машины. А потом мысль прошибла — а вдруг наша вина в том?! А вдруг на наших руках кровь ее внуков?! Кто знает?! Мы должны быть наипервейшими и заклятыми врагами этой старухи, а она принимает нас, выхаживает. И ведь видно, что не со страху, чего ей бояться? Она за свою долгую и тяжелую жизнь уже свое давно отбоялась.
У меня даже мелькнула мысль, что бабка специально нас заманила к себе, чтобы отравить или опоить и сдать потом партизанам. Я приказал экипажу держать ухо востро, назначил дежурства. Всю ночь сжимал в руках свой пистолет, глаз почти не сомкнул, несмотря на усталость. Все время прислушивался к завыванию ветра на улице, пытаясь уловить подозрительные шорохи и вовремя среагировать. Мне мерещились бородатые физиономии партизан в окне. Казалось, что кто-то скрипит половицами на чердаке, глухо кашляет. Лишь под утро я забылся тяжелым сном.
Ребята меня с трудом растолкали. За окошком ярко светило морозное солнце, снег слепил глаза. В печке умиротворенно потрескивали дрова, а на крюке висел котелок, в котором булькала закипавшая вода. Все было, как прежде. Бабка вышла из сеней, неся пучок каких-то душистых трав.
На вопрос, что это, ответила:
— Травки разные полезные, сейчас чай будем пить.
Еды у нее в доме больше не было, и мы ограничились душистым обжигающим напитком.
Когда собирались уходить, она долго копалась в углу, выудила кое-какие теплые вещи и отдала нам. Я решительно ничего не понимал. Ведь старуха должна люто ненавидеть нас! Она должна мечтать лицезреть нас в аду, варящимися в огненных котлах, но вместо этого поит чаем и дает теплые вещи. Мой мозг отказывался найти разумное объяснение ее поступкам. Старуха хоть и была древней, на умалишенную совсем не походила. Когда мы прощались, я не вытерпел и через механика-водителя спросил у нее о странном поведении, просто не мог удержаться. Ее слова я помню до сих пор.
— Жалко мне вас, сынков.
— Но ведь мы воюем с вашими мужьями, сыновьями и внуками! — поражался я.
— Войну-то начинают те, кто наверху сидит, все поделить чего-то не могут, а умирать другим приходится, простым людям. Вы все мне сынки. Всех вас жалко.
Старуха не смотрела на расовую принадлежность, на чистоту крови. Ей было жаль всех, кто волей или неволей очутился на этой войне. Ей было все равно, кто ты, она сострадала всем. Я был удивлен и только спустя некоторое время осознал, что в ней, в этой дряхлой русской старухе, заключалась настоящая великая мудрость — то, чему учит нас Бог, и то, что мы так старательно пытаемся растерять, от чего так старательно пытаемся избавиться, — милосердие для каждого.
И теперь я по-другому смотрел на эти выгоревшие и разбомбленные дома, каждый раз вспоминая ту бабку…
Я заглянул в походный лазарет, но Фишера там не оказалось. Санитары в белых окровавленных халатах суетились, не успевая оказать помощь всем нуждающимся. В палатке было полно раненых, они стонали, кричали. На хирургическом столе лежал несчастный, которого крепко держали два дюжих санитара, пока хирург, ловко и деловито орудуя пилой, отпиливал ему ногу в районе колена. Раненый бился в истерике, во рту его была зажата короткая палка, в которую парень впился зубами. Меня замутило, и я пулей вылетел из палатки.
Правильно я поступил, что не послушался Шварца. Мне с моими смешными проблемами тут делать нечего.
Бруно я нашел неподалеку от лазарета. Он сидел, отрешенно глядя на закат. Голова его тоже была перебинтована, но повязка сделана туго и аккуратно. Конечно, в отличие от меня, ему повязку накладывал опытный, поднаторевший в этих делах санитар, а не старина Херманн.
Я подошел к нему, но он меня даже не заметил. Я уже привык к таким затуманенным глазам, которые смотрят сквозь тебя невидящим взглядом. Так смотрели многие, прошедшие сквозь ад тяжелого боя.
— Привет, — сказал я, разглядывая парня сверху вниз.
Бруно вместо приветствия молча кивнул. Я присел рядом.
— Как ты?
Фишер флегматично пожал плечами.
— Закуришь? — я пытался разговорить его, но Бруно лишь отрицательно мотнул головой в ответ.
— Ты все знаешь, да? — спросил я.
— Знаю, — голос у него был тихим, едва слышным и хриплым.
— Я просил его не лезть на рожон, — словно оправдываясь, сказал я.
Бруно снова кивнул.
— Как тебя ранило? — я решил сменить тему разговора.
— Пуля черканула. Из башенки высунулся, и меня зацепило. Не сильно, — Бруно потрогал повязку, — но крови много было. А у тебя что?
— Стыдно сказать, — замялся я, — башкой треснулся.