Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, наверное, знаешь, что́ Ламаше писал об эгоцентрической религиозной музыке старшего поколения и о драматургии «Dies irae»[49]для исполинского оркестра. В «Послании к холерической атональности» он отмечает, что искусством слишком долго пользовались не по назначению, как своеобразным клапаном для выпуска всяческого душевного чада. Вышвырните из церквей все эти резные орга́ны, которые пыжатся, и стонут, и привлекают внимание. Если вы утомлены вещами, чересчур близкими плоти, тогда ступайте к исповеднику или кричите об этом у кромки морского прибоя, но не впутывайте в церковную музыку. — И без всякого перехода: — Твой отец ни капельки не разбирается в орга́нах.
С кем же Торстейдн постоянно ссорился? С отцом, конечно, хотя были и другие персонажи; его челюсти работали без передышки, внутри у него разыгрывался спектакль, причем отнюдь не комедийный. Когда возле Брейдамеркюрсандюр мы вылезли из машины пописать, он продолжал тарахтеть про какого-то Альберта Швейцера, который мечтал вернуться от современного фабричного орга́на, одержимого бесом изобретательства, к орга́ну подлинному, звучному.
И все же в этих краях побывало некое божество и зачаровало их: перед нами, мерцая зеленью недвижимой поверхности, были они — айсберги, ледяные горы. Инсталляция, возникшая за многие тысячелетия. Розовые, холодно-синие, огромные. То похожие на башни, то на людей, то плоские. Чего ждут ледяные горы? Что они делают с тем, кто на них смотрит?
— Ну чем не сказка, Торстейдн?
Он застегнул «молнию» и устремил взгляд вдаль, в сторону ледника Ватнайёкюдль:
— Красиво? А как же, ясное дело, потрясающе.
Там, далеко на Ватнайёкюдле, стоит Лаура. Высокая — до неба, черные волосы на фоне синевы, золотисто-коричневые оттенки виолончели на снежной белизне. Сейсмологические приборы на леднике. Она — заземленный контакт Вселенной, через нее струится музыка, хотя она стоит подле своего инструмента и всматривается в меня поверх ледяных гор и недвижных вод.
— Ты слышишь их? — говорит она. — Подземные звуки? Земля никогда не молчит.
Я качаю головой.
— Наверно, у тебя не такой слух, как у меня. Это звуки на грани безмолвия, едва внятные шепоты бытия — я пытаюсь сыграть их, они — моя ночная серенада.
— Почему тебе пришлось умереть?
— Потому что я хочу слышать больше. Все больше и больше подземных шепотов.
— Но ты умираешь, уходишь от меня.
— Чтобы ты никогда меня не забыл.
— Ты склонялась надо мной, когда я спал, так, как склонялись другие женщины?
— Да, склонялась.
Торстейдн обрывает наш разговор, из автомобиля. Всегда ужасно больно, когда тебя зовут обратно, в чужую реальность. От его зова Лаура тает, остается только ледник, облако в вышине да безмолвие ледяных гор.
— Ты знал мою маму, Торстейдн?
— Да. — Он поворачивает ключ зажигания и задним ходом выезжает на дорогу. — Я был женат на ней.
— Что ты сказал?
— Всего год. Не будем говорить об этом.
Я смотрел на него во все глаза, но он не обернулся. Заперся изнутри на ключ.
В понедельник, во второй половине дня, Торстейдн столкнулся с Марелией Аурнадоухтир. Произошло это в Марбакки, у алтаря деревянной церквушки. По понедельникам Марелия всегда появлялась у этого алтаря, ведь она прибирала церковь после воскресного богослужения — не важно, проводилось оно или нет, — меняла букеты (если сезон был подходящий) и выводила винные пятна с сюртука пастора Йоуна.
Забавно представлять себе, что поголовно все твои знакомцы состоят из плоти и крови. Ведь многие из близких друзей представляют собой всего лишь цитату, мимолетную мысль; другие обладают убогим телом, но подобно пчеловодам окружены тысячами летучих, жужжащих мыслей. Пастор Йоун до поры до времени только сюртук в руках Марелии — только сюртук в то судьбоносное мгновение, когда дядя Торстейдн в самом прямом смысле сталкивается с нею.
А столкновение нешуточное. Бампер ударяет ее точно под левое колено; ранка невелика, однако новые нейлоновые чулки, разумеется, порваны. В свете фар дядя Торстейдн, подняв голову от баранки, увидел широко открытый рот с невероятно белыми зубами, и из этого рта в полнейшее безмолвие церкви — мотор заглох — исторгся вопль.
В следующую минуту Христос на кресте капитулирует: радиатор, проломивший алтарь ровно посередине, врезался в подножие распятия и Христос, глядя Торстейдну в глаза, рухнул прямо на ветровое стекло.
В результате Торстейдн будет снова и снова задаваться вопросом, нет ли у наших жизней какого-то изначального предназначения, или есть лишь назначение, создаваемое нами самими.
— Ну почему я, который сотни раз, — (генетическая семейная тяга к преувеличениям!!), — в любую погоду, в глубочайшей депрессии колесил по стране, именно здесь забыл про поворот?
— Туман был, Торстейдн. Самый густой туман в твоей жизни.
— Это верно, но что-то мне воспрепятствовало.
Позднее «что-то» превратится в «посланца темных альвов[50]», а Марелия будет кивать и поддакивать: «Я еще утром, когда проснулась, почувствовала: что-то будет».
Все же, наверно, именно предопределение пожелало, чтобы в густом тумане, где так много всего совершается без нашего ведома, Торстейдн не повернул баранку, а вместо этого продолжал ехать вперед, прямо в открытые двери церкви, по центральному нефу, пока, стало быть, не вломился радиатором в алтарь. А когда до нее, той, что скоро будет моей новой тетушкой, дошло, что она уцелела, рука у нее разжалась, и сюртук пастора Йоуна упал, накрыв Христово седалище.
Торстейдн был отнюдь не бедняк. Это выяснилось, когда пришло время возмещать нанесенный ущерб: он попросту выстроил новую церковь рядом со старой. Он не скупился, судачили на стройке, пожалуй, даже слишком размахнулся, не иначе как от сотрясения мозга. Будто в калейдоскопе: легонько встряхнешь, и все меняется — узоры, краски, формы. Одни вдруг начинают говорить по-персидски, другие открывают художественные галереи. И вот теперь, когда Торстейдн, не задумываясь о состоянии собственного здоровья, выбрался из машины и увидел легко пострадавшую женщину рядом с лежащим на животе Христом, распростершим руки на радиаторе, он был совершенно очарован. Провел пальцами по ее до крови ободранному колену.
— Простите, ради Бога.
Однажды все происходит впервые, думал я, в полной растерянности сидя в «лендровере» и глядя на разорение.