Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня зовут Торстейдн, я посол и непременно все здесь приведу в порядок, — сказал он, подхватил ее на руки и закружил, чтобы она обозрела урон. И в тот же миг обрушились хоры, со звоном и гулом органные трубы упали на искореженные «лендровером» церковные скамьи. Но Торстейдн смотрел в лицо девушки.
— Мне кажется, — сказал он, — мне кажется, это… — Он перевел дух и секунд пять молчал. — Ты ведь не замужем?
— Нет.
— То есть, вообще говоря, так не годится. Ну, въезжать в церковь, ненароком… Как тебя зовут?
— Марелия. Я просто хотела заменить цветы.
— Может, и так.
Я выкарабкался из Великого Разрушителя, а Торстейдн поспешно сказал:
— Нет-нет, это не мой сын, да и жены у меня сейчас нету, он мне племянник, мехи качает.
— Меня зовут Пьетюр! — крикнул я.
— Вот именно. Пьетюр. Ты бы пошел да нарвал цветочков вместо этих, которые… ну, сам видишь, ваза треснула. Непременно куплю новые вазы. И новые чулки, размеры бывают разные, и все такое… и обязательно выстрою новую церковь, это ясно.
— Хорошо бы, с черным швом, — сказала Марелия.
— Надо полагать, поблизости есть священник. Не мешало бы с ним договориться.
— Пастор Йоун спит еще.
— Так ведь можно его разбудить?
— Можно, конечно, только он вчера припозднился.
— Нынче он еще больше припозднится, — сказал Торстейдн. — Ты ведь пойдешь за меня замуж?
— Господи! Как, ты сказал, тебя зовут?
— Торстейдн из Дальвика.
— Пастор Йоун рассердится.
— Я же обещал тебе построить новую церковь.
— Я имею в виду… нет… ну конечно… Ты в Рейкьявике живешь? Мне всегда хотелось там побывать.
И Торстейдн опять расчувствовался. Не выпуская Марелию из объятий, он обвел ею опустошение вокруг и сказал:
— Все это пусть так и останется… это же… очень красиво…
Он поднес Марелию к пятнышкам крови на полу, между алтарем и радиатором, — маленькие красные пятнышки.
— Твоя кровь, пролитая за меня, — прошептал он, целуя ободранное колено.
— Скоро заживет, — сказала Марелия.
И когда мы отправились к пастору Йоуну, шагала она вполне проворно. В тумане пасторская усадьба смахивала видом на гнилой зуб. Марелия опережала нас с Торстейдном метров на пять-шесть, иногда оборачивалась и, смеясь, глядела на Торстейдна, а уже стоя на крыльце, приложила палец к губам, открыла дверь и поспешила в пасторскую опочивальню. Пастор проснулся и ощупью схватил ее за плечо.
— Марелия… — Он было потянул ее в постель, но Марелия жестом показала на дверь: мол, у нас гости.
Торстейдн поздоровался, при его-то росте ему волей-неволей пришлось наклониться.
— Вы уж простите, — сказал он, только тут приключилась беда.
Лицо у пастора Йоуна было землисто-бледное, вдобавок с усами — из яичного желтка, табака и старости; наше появление его ничуть не обрадовало.
— Одни только беды и приключаются. — Он со вздохом откинулся на подушки.
Марелия сплела руки за спиной и смотрела то на пастора, то на Торстейдна, меня она, стало быть, вообще не замечала.
— Дело касается вашей церкви.
— Это не церковь, а вечная беда.
— Я ненароком заехал внутрь, туман ведь…
— Так я и знал.
Пастор Йоун лежал на спине, глядя в потолок, больше всего ему хотелось еще поспать.
— Я непременно все возмещу.
— Благодарствуйте, — сказал пастор Йоун. — Может, заодно и электрическое отопление проведете?
— Посмотрим, что тут можно сделать.
— Вы верующий?
— Гм, ну… да, конечно. — Торстейдн не знал, что сказать, стоял, покачиваясь на каблуках. — Я тут езжу, смотрю орга́ны, пытаюсь составить каталог для епископата.
— Я лично не поклонник орга́нов.
— Простите?
— Шума больно много, а звук запаздывает, впопад никак не выходит, пришлось мне отослать нашего кантора.
— Это действительно проблема, в первую очередь механическая. А я вот свалил хоры, на столб наехал, теперь на здешнем органе вообще не сыграешь, одни обломки остались.
— Ты бы хоть вином людей угостил, — вмешалась Марелия, — они ведь небось издалека приехали.
— У меня всего-то две бутылки осталось, да и те… Впрочем, ладно.
— Он вот жениться на мне хочет.
Пастор сел в постели.
Позднее, когда и тело Марелии было отдано ему, жизнь Торстейдна вступила в новую фазу. Отныне он уверился, что его направляют альвы, и чем пристальнее он всматривался в фигуру Христа, ничком лежащую на радиаторе, который застрял меж двух половин алтаря, тем отчетливее понимал, что такое вот мгновение, подобно мушкам в янтаре, наверняка запечатлевается в некоей вечности.
— С нами произошел невероятный случай, — сообщил он Марелии, заглядывая в ее блестящие небесно-голубые глаза, а Марелия тихонько икнула и ответила, что Торстейдн, конечно, совершенно прав.
Любовь проявляется порой странными способами, нет смысла цитировать упанишады или евангелия, в таких категориях жизнь и супружество Торстейдна и Марелии описать невозможно. Сам-то я всегда смотрел на Торстейдна как на полного психа, иной раз меня даже брало сомнение, знает ли он вообще, как ее зовут, эту девушку, но она и впрямь оказалась способна подвигнуть его на постройку могучего монумента в честь мгновения любви. Если он сейчас и не видел Марелию, то, во всяком случае, видел место, где произошло невероятное, и превратил эту нечаянную инсталляцию в архитектурный музей, а себя — в его всемогущего хранителя, который охотно позволял себя фотографировать на фоне гор и фьорда.
Ведь здесь останавливался народ. После многомильного пути по серпантинам, в тумане и темноте, сквозь снежную бурю и дождь, люди охотно останавливались здесь размять ноги. К тому же Марелия заманивала их вывеской насчет кофе и вафель, и, по-моему, за годы дипломатической службы Торстейдну по крайней мере раз-другой довелось видеть козочек с автомобильными шинами, а потому он привык смотреть на свою собственную церковь как на искусство и охотно подчеркивал, что она вызывает «огромный интерес», что посетители задают «необычайно интересные вопросы», что она «дает повод для дебатов о сущности любви». Надо сказать, Торстейдн не принадлежал к числу титанов мысли. Никакой космогонии он не выдумал, в дебри психологии не углублялся, но при всем безрассудстве был неглуп и выстроил свою жизнь вокруг одного-единственного мгновения, которое сообщало ему подобие глубинной энергии.
И вот, когда кто-нибудь останавливался и попадал в полон величавого зрелища на Лужайке, Торстейдн сосредоточивался на этом единственном — на чуде.