Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фуад и Фархан играли свою пьесу в школах, в тюрьмах и даже для Йоба Кохена, мэра Амстердама. Возможно, она была слишком высоконравственной, слишком добродетельной, чтобы полностью соответствовать требованиям, предъявляемым к театральной постановке. Но позже, когда они присоединились к нам в баре, взяв по стакану безалкогольного напитка, я обнаружил в них нечто интригующее – изюминку, которой не хватало их пьесе. У них была своя позиция. Я хотел больше узнать об их жизни, но то ли время было неподходящее, то ли место. Они и друзья Тео много шутили, хлопали друг друга по плечам, дурачились, но мало разговаривали. Гейс в своих дорогих замшевых туфлях выглядел в культурном центре более уместно, чем Фуад и Фархан в футболках, мешковатых штанах и бейсболках.
Я договорился с Фарханом о встрече в Гааге, нашем родном городе. После того как актеры уехали, Теодор и Гейс стали рассказывать истории о Тео, о его успехе у женщин, о его цветистых письмах, изобилующих клише о вечной любви, о его ироничности. «Ирония, – вполне серьезно сказал Теодор, – очень важная составляющая голландского характера. Я заметил это после смерти Тео. Она, несомненно, является частью нашей традиции».
Это действительно так, и юмор в значительной степени построен на той же традиции. Но у нее есть и неприглядная сторона. Ирония может быть здоровым противоядием от догматизма, но также и способом уйти от ответственности. За возмутительными или оскорбительными высказываниями часто следует утверждение, что это говорилось в шутку, но к тому времени отравленные стрелы уже успевают попасть в цель. Ирония служит отличным оправданием безответственности. Тео ван Гог любил называть себя деревенским дурачком, считая, что это освобождает его от всяких обязательств. В то же время он хотел, чтобы к нему относились всерьез. Желание оборачивать все в свою пользу – распространенная болезнь в голландской интеллектуальной беседе. Примером могут служить некоторые писатели, которыми ван Гог восхищался больше всего. В узком кругу пагубные последствия смягчаются тем, что каждый знает правила игры. Но когда в игре оказываются замешаны посторонние с менее легкомысленным отношением к словам, результат порой выходит весьма плачевным.
Мы сидели на открытой террасе кафе в Гааге, недалеко от средневекового здания голландского парламента, огороженного тумбами для защиты от нападений террористов. Фархан, невысокий молодой человек с детским лицом лет двадцати с небольшим, делал приветственные знаки прохожим. Некоторые удостаивались чести хлопнуть по его поднятой вверх ладони. Это его город, сказал он мне, люди знают его. Он был настоящим «парнем из Гааги». Мягкие, ангельские черты лица странно контрастировали с грудью и руками тренированного бойца – он увлекался тхэквондо, корейским боевым искусством. Мы говорили о театре, о ван Гоге и его убийстве, об и сентября и о том, что значит вырасти в Гааге для голландца марокканского происхождения.
Дела у семьи Фархана шли на редкость успешно. Его отец самостоятельно научился говорить по-голландски и владел несколькими магазинами в Гааге. Два старших брата стали первыми марокканцами, закончившими престижную гаагскую гимназию Gymnasium Надапит. Один из них работает специалистом по информационным технологиям в министерстве юстиции, другой – в крупной страховой фирме. «Я был исключением, – сказал Фархан. – Все было прекрасно, пока я все не испортил».
Фархан бросил школу, примкнул к уличной банде участвовал в совершении различных преступлений, попал в центр для содержания несовершеннолетних правонарушителей, а затем в школу для трудных подростков, в которой ничему не научился. Дети сидели без дела, читали комиксы и курили траву. На третий день его пребывания в школе какая-то девочка покончила с собой. Он решил, что это не то место, где стоит задерживаться, и ограбил директора, чтобы его исключили. «Если бы я не ограбил его, то до сих пор сидел бы там, курил дурь, читал комиксы и дрался».
Одно из самых ранних и самых горьких воспоминаний Фархана относится к тому времени, когда ему было всего шесть лет. Оно до сих пор наполняет его гневом. Родители его лучшего друга, голландского мальчика, не разрешали им играть вместе. Его даже не пригласили на день рождения друга. Было ясно, что его не желают там видеть. «Такое не забывается. Хотя в то время я не вполне понимал, что это значит, воспоминания преследовали меня в подростковые и юношеские годы. Хуже всего, когда ты становишься отверженным и тебе дают понять, что ты чужак. И ты присоединяешься к другим, оказавшимся в таком же положении».
В Марокко, объяснил он, дети играют на улицах, но никогда не остаются без присмотра. Все знают друг друга. Взрослые приглядывают за чужими детьми. Но в Гааге все по-другому. Мальчишки предоставлены сами себе, как в марокканской деревне, но никто не следит за ними. Они становятся неуправляемыми, потому что никто не объясняет им, что хорошо, а что плохо. Родители сами не знают, как справиться с повседневными делами, и детям приходится помогать им во всем: заполнять бланки и тому подобное. Именно поэтому дети теряют веру в старших и начинают озлобляться.
На родителей? «Нет, на голландское государство, которое позволяет нам приезжать сюда, но не объясняет, как все устроено. Они позволяют нашим родителям подметать улицы, работать на заводах, выполнять ремонтные работы, но мы, дети, должны сами решать свои проблемы. Мы не виним наших родителей. Просто не можем положиться на них».
Я вспомнил другого голландца марокканского происхождения, с которым незадолго до того познакомился в Роттердаме, где он работает в известной архитектурной фирме. Его отец тоже приехал в Голландию как гастарбайтер, но никогда не имел никакой собственности. Хотя его нельзя было назвать необразованным человеком – в Марокко он учился в коранической школе, – он двадцать пять лет проработал разнорабочим на мебельной фабрике. Его сын Самир родился в Марокко, но в трехлетнем возрасте его привезли к отцу. Он помнит, что был у отца на работе и заметил, как другие рабочие подшучивали над ним – не злобно, просто снисходительно. Они относились к его отцу как к ребенку. «Это было так же обидно, – рассказывал он, – как услышать в магазине выволочку, устроенную матери какой-то голландкой за то, что она плохо говорит по-голландски».
Ему было стыдно за своих родителей не потому, что они не видели, что происходит, а потому, что делали вид, что не видят. Они были слишком гордыми, чтобы признать свое унижение, и оттого их дети чувствовали его еще острее. Когда отец проработал на заводе двадцать пять лет, его в качестве особого поощрения отвезли на работу на машине начальника. И все. «Вот тогда-то я понял, что его совсем не уважают».
Жалел ли его отец о том, что приехал в Нидерланды? «Нет, не жалел, потому что пожертвовал всем для того, чтобы мы жили лучше. Он хотел, чтобы я учился на врача – самый надежный выбор. Он не понимает, почему я захотел быть архитектором. Он считает, что я стал кем-то вроде каменщика».
С братьями Фархан говорит по-голландски, с родителями – по-берберски и по-голландски. «Примерно пятьдесят на пятьдесят», – добавил он. Архитектор Самир сказал, что до сих пор считает себя «гостем в этой стране». Я спросил Фархана, чувствовал ли он себя когда-нибудь голландцем. «Ни голландцем, ни марокканцем», – ответил он. А если Голландия играет в футбол с Марокко? «Тогда я, конечно, за Марокко! Но если бы мне пришлось выбирать между голландским и марокканским паспортом, я бы выбрал голландский. Нужно думать о своих интересах. От марокканского паспорта никакой пользы. Но что касается футбола, тут я могу руководствоваться зовом крови».