Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И не думайте, с вашей ногой!
Оставалось только гулять по бульвару. Загипсованную ногу я тащила, как черепаха свой бронежилет, так же медленно и упорно. Шла в ажурной тени трепещущих под летним ветерком каштанов. А впереди маячил оазис перекрестка. Но до него я не доходила, на полпути поворачивала обратно, чтобы быть дома, как обещала, минута в минуту. Совесть служила сама себе хронометром. Когда Анни уходила сдавать работу, она могла задержаться на час, на два – это никого не касалось, другое дело я… Я все еще завишу от часов, от часовой стрелки, отмеряющей, когда я задерживаюсь, беспокойство окружающих меня людей, часы подобны бдительному оку тюремщика: уследят и удержат. Хотя, с тех пор как я поселилась у Анни, меня уже не так подмывает бежать.
– Еще рюмочку, Анна? Винцо совсем легонькое, всего десять градусов…
Мы с Анни засиживались после ужина за бутылочкой и трепались допоздна. Две скучающие женщины – ни любви, ни развлечений. У меня не было возможности, у нее – охоты. Мы с нею спаяны, связаны весь день общими заботами, узами повседневности: мы делали одну и ту же работу, ели одно и то же, нас связывала нить, которую мы часами тянули, она – справа налево, я – левша – слева направо, сидя лицом к лицу, будто зеркально отражаясь друг в друге. Мы обе шили, курили, напевали, иногда вздыхали или обменивались улыбками. Но куда больше роднили нас наши ночные посиделки. Производственная дружба отодвигалась в сторону, ее место – в рабочем чемодане, вместе со связками галстуков; настоящая близость скреплялась глотками вина, колечками дыма за накрытым цветастой клеенкой и заставленным грязными тарелками столом. Нунуш сновала между нами, влезала на колени, смахивала крошки, вытряхивала пепельницу, слушала наше шушуканье и мотала на ус.
– Нунуш, спать! – повторяла, больше для порядку, Анни каждые четверть часа, начиная с восьми.
Эти “ушки на макушке” заставляли говорить обиняком: Анни желала, чтобы дочь оставалась “маленькой девочкой”, рассказывала ей про Деда Мороза, аистов и капусту и чуть не подралась с госпожой Вийон, когда та, в целях сексуального воспитания, показала Нунуш, а также собственным дочкам картинки в медицинской энциклопедии; в то же время ее нисколько не смущало, что девчонка полночи трется около нас – ничего страшного, выспится утром. Вот когда начнется школа… Да и что она поймет! “Твой папа в больнице, видишь же, я его навещаю по субботам, мама всегда говорит правду, больше никого не слушай, а если соседи будут тебе что-нибудь заливать, скажи им, что они жлобы, а мы деловые”.
Вот такая педагогика. Причем – самое восхитительное – Анни была абсолютно убеждена, будто Нунуш верит в ее непогрешимость и авторитет, несмотря на все, что видит, слышит и примечает.
А Нунуш говорила мне:
– Смотри, Анна, чтобы твой муж не наделал глупостей, а то он тоже попадет в больницу. Да какой он тебе муж! Не смеши… Ты еще ребенок.
Если у меня получался удачный галстук, она пищала:
– Неплохо для ребенка, а, мам?
Невозможно было внушить ей, что я старше, чем она, не засыпаю в обнимку с мишкой и не играю в кукольную посуду.
Ее мишка не раз путешествовал в Санте[5] и обратно, а кукольная утварь встречалась в тюремных коридорах с мисками и кружками размером побольше: по субботам Нунуш ходила с мамой проведать “больного папулю” и всегда брала с собой какую-нибудь игрушку, чтобы он хоть полчасика поиграл с ней через решетку.
Я предпочитала оставаться дома, не из страха, а потому что только в это время могла хозяйничать в квартире. Шныряла по всем углам, без определенной цели и даже не из любопытства, а просто чтобы отыграться за неделю бесконечных “Анни, можно это… можно то?..”. Я мыла голову и гляделась через открытую дверь каморки в зеркало на стене или на дверце шкафа, разгуливала нагишом, в одном тюрбане из полотенца, по пустым комнатам, забросанным галстуками и игрушками. А потом, чтобы сделать приятное Анни и рассчитаться за то, что совала нос куда не просили, натыкаясь то на стыдливый ком грязного белья в углу за плитой, то на заплесневелый, месячной давности, кусок сыра в буфете, – натирала пол, начищала до блеска донышки кастрюль, прибиралась – не слишком посягая на хаос, а только придавая ему более опрятный вид, – и наконец, в доказательство того, что ждала хозяек с нетерпением, приносила конфет из бакалейной лавки, два двойных “Рикара” из бистро и накрывала стол к их приходу.
А вот в кафе “У Марселя”, что против тюрьмы, на улице Санте, я бы с удовольствием на часок заглянула. По субботам в этой забегаловке толкутся друзья заключенных, не допущенные на свидания, или друзья их родственников; всюду громоздятся сумки, свертки, приготовленные для передачи или, наоборот, вынесенные из тюрьмы, в одних – грязные, в других – чистые шмотки, а в каком-нибудь пакете, может, прячется пара штанов или пиджачок для побега века…
Эх, сидела бы и смотрела, как снуют туда-сюда люди с сумками и свертками, с радостными или заплаканными лицами. Впивала бы закулисную жизнь большой тюрьмы с тем же трепетом, с каким перебирала рубашки Жюльена.
Свойственники Анни тоже имели право на посещение и пользовались им неукоснительно, так что узнику, которому было разрешено всего одно свидание в неделю, приходилось выступать в роли супруга и брата одновременно. Жена, сестра, зять – я слышала только один колокол из этого перезвона, голос Анни, но и другие наверняка звучали так же надрывно, когда чисто, а когда и фальшиво. Долг перед братом, проклятия, ненависть к нему… А для доставки по назначению всего этого букета разноречивых чувств имелось только одно транспортное средство – машина зятя.
В субботу в час дня кофе на всех готовила я: Анни, боясь испортить парадный вид, ни к чему не прикасалась до самого возвращения из тюрьмы. Все утро, час за часом, я наблюдала, как распустеха в домашнем халате и с накрученными на бигуди волосами превращалась в шикарную кокотку: узкая юбка с разрезом и туфли на шпильках превращали тощие ноги в стройные и пикантные; жакет с баской округлял бедра, скрашивал щуплый зад и костлявые бока. Волосы становились пышными и блестящими, губы – яркими и пухлыми, и зубы за ними вроде уже не казались такими крупными. Несколько взмахов щеточки с тушью – и глаза опушаются томной зеленоватой бахромой.
Игривые шутки зятька не отличались разнообразием, и если появлялось что-нибудь новенькое, то мишенью всегда была я. Он не имел на меня никаких видов, учитывая разницу в комплекции и обязанности, налагаемые родством, но глазки его так и бегали, выдавая самые грязные и пошлые мысли. Кофейно-черные близорукие глаза, в сущности, очень красивые, но сильно уменьшенные толстенными линзами. Пожалуй, и неплохо, что они прятались за очками – уж очень эти глаза не вязались с приплюснутым носом, втиснутым между ягодицами щек, сальной кожей, волосатыми руками – не то бык, не то огромный слизняк, не то тюлень в море “Перно”.
– Только языком молоть и умеет, – отзывалась о нем Анни. – Когда забрали Деде, я не могла сразу вернуться домой: квартира была опечатана, и потом, мне хотелось выждать, пока все немножко уляжется и забудется… Пришлось пару недель перекантоваться у них. Ну, скажу я вам…