Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ты куришь опиум.
Закончили к пяти утра, потом курили. А в девять меня дернули на вызов. Едва успел чаю попить.
Выводной не заметил, что я под кайфом, он сам был пьяный и путал русские и мордовские слова. А если б и заметил, ничего бы не сказал — свой был, прикормленный. Из тех, которые «ты со мной нормально, и я с тобой нормально». Отвел в следственный корпус, запер в трамвае. Ходьба и любые физические действия ослабляют влияние наркотика на мозг — зато, когда вдруг оказываешься неподвижен, да еще присел у стеночки и закурил, тут же накрывает вдвойне. Во всяком случае, лично меня накрыло, вплоть до жужжания в извилинах.
Потом поднабили. Пришлось, как порядочному, встать и освободить лишние три квадратных дециметра пространства. Ко мне притиснуло грузина, с которого еще не везде сошел вольный жирок; волосатый и унылый, он пыхтел и потел — было градусов тридцать пять, — и я, неожиданно обуянный человеколюбием, затеял умеренно шутливую беседу, назвал его «генацвале» и беззлобно мучил фразами типа «а прикинь, братан, сейчас бы хороший стакан холодного белого вина, или лучше два стакана, три стакана, а потом сверху рюмку коньяку…» Грузин не обиделся. А если бы и обиделся — мне без разницы. Я хотел человеку дух поднять. Опиум поместил меня внутри уютного пузыря, и все, что не являлось мною, мерцало снаружи, колебалось, подмигивало и не представляло опасности.
Спустя минуту, или полчаса — времени я не чувствовал — затолкали новую порцию полуголых или почти совсем голых злодеев, один был вовсе в трусах, плюс обувь: зимние ботинки с вываливающимися языками. Пришлось глубоко вдохнуть, чтобы отгородить собственной грудной клеткой немного личной территории. Печального генацвале отдавило вбок, теперь рядом оказался крупный желтый мужчина с бесстрастным лицом. Я впервые видел двухметрового азиата и спросил:
— Откуда ты, большой человек?
— Вьетнам, — без акцента ответил сосед.
— Здоров ты для вьетнамца.
— У вас, — вежливо ответил великан, — все думают, что мы маленькие. А мы большие. Маленькие — те, кто в деревнях живут. А я городской, из Сайгона. У вас ничего про нас не знают. А мы — сильная страна, нас восемьдесят миллионов. У нас своя нефть, и наши пляжи одни из лучших в мире.
Мы поговорили. Гигант оказался умным и взрослым, ветераном еще войны с американцами. Четырнадцатилетним мальчиком убивал янки из русской гаубицы. Награжден медалями. Отвоевав, получил выбор: или ехать в Америку, к родственникам, и работать в прачечной, или — в СССР, учиться на инженера. Выбрал второе. Иногда жалеет. Я вспомнил «Однажды в Америке» и спросил про опиумные курильни. Ветеран стеснительно улыбнулся.
— Конечно, мы курили. После каждого боя. После боя хорошо опиум курить. Но не каждый день. Как победили — я почти не курил. Ну, может, раз в месяц.
— А тут, в Москве? Есть ли курильни? Настоящие? С лежанками и занавесками? И чтоб тебе бесшумный старик массаж делал, пока ты в ауте?
— Конечно, есть. У нас тут все есть.
— А как туда попасть?
— Никак. Ты не найдешь. Только для своих. Китайские — для китайцев. Вьетнамские — для вьетнамцев. Русские не понимают опиум. Русские любят героин. Но героин — дрянь, химия, концентрат. А опиум — смола. Опиум надо мало-мало курить, а потом много отдыхать. Чай пить и спать.
— Ах, вот оно что, — сказал я и опять набрал воздуха. — Слушай, а в джунглях, наверное, так же жарко и влажно, как в тюрьме?
— Нет. Там жарче. Но там воздух свежий, а здесь…
— А здесь, — сбоку перебил грузин, — его нету.
Прошел еще час, или пять минут, и меня вывели.
Со следователем мы были приятели. Если встречаться еженедельно по два часа на протяжении двух лет, поневоле установишь приятельские отношения с кем угодно. Думаю, грешники, вечно поджариваемые в кипящем масле, первое время очень страдают, но со временем налаживают с бесами-истопниками хороший контакт. Ты со мной нормально — и я с тобой нормально. Следователю я симпатизировал, он был не сволочь, и мы давно обо всем договорились: я сижу, он шьет дело, у меня своя дорога, у него своя. Периодически — наверное, после начальственного нагоняя — он приходил злой, официальный. Так случилось и в этот раз. Но мне, сквозь опиумный туман, его проблемы не показались существенными. Первым делом я метнулся к окну — в «Матросской Тишине» окна следственного корпуса выходят на волю, и можно узреть удивительные для арестанта картины, в частности, проход девчонки в юбчонке.
Мучитель мой пенял мне на то, что я не даю показаний, жаловался на сложности с установлением «истины по делу», а я закурил тогда сигарету с фильтром, сел на жопу ровно и стал многословно гнать.
Опиум вполне креативный наркотик, я гнал вдохновенно, употребляя красивые деепричастные обороты и фонетически сложные термины.
«Мы не знаем и не узнаем», — так говорили древние римляне об истине. Поправьте меня, если я ошибаюсь, гражданин начальник. Какой сегмент конечной истины составляет эта ваша «истина по делу»? Не есть ли это сама конечная истина, юриспруденциально препарированная? Вам кажется, что показания свидетелей и обвиняемых продвигают вас к истине? А это камни, которые тянут вас на дно океана незнания. Пройдет время — вы скомпилируете из этого обвинение. Свяжете своей логикой субъективные картинки произошедшего когда-то. Мой адвокат сочинит свою компиляцию. Причем картинки, заметьте, субъективизируются неоднократно — сначала сознанием допрашиваемого, в данном случае моим, а потом вашим. Какое отношение это все имеет к истине? Если истина дискретна — она дискредитирована…
У тебя что-то глаза красные, озабоченно перебил гражданин начальник.
Бывает, ответил я; вши замучили. Сижу ни за что, обидно до слез.
Как так «ни за что» — а неуплата налогов?
О, налоги! Так это очень старая история. Описанная в одной известной книге. Кое-что я наизусть помню. Дословно там сказано так: «И когда вошел он в дом, то Иисус, предупредив его, сказал: как тебе кажется, Симон, цари земные с кого берут пошлины или подати? с сынов ли своих, или с посторонних? Петр говорит Ему: с посторонних. Иисус сказал ему: итак, сыны свободны…»
Я две ночи не спал, я был в хлам убитый. Вдобавок я третий год сидел за то, чего не делал. Почему я не мог исполнить гонзо в тот июльский день? Поиздеваться то есть над насупленной, затянутой в мундир, кирзой провонявшей системой, кувалдой бьющей по живым людям (отпрыгнул — живи, не успел — сам виноват)? У меня не было никаких прав, кроме моральных. Я не мог даже справить нужду по-людски. Там, где я испражнялся, в стене имелась особая дыра, дабы представитель закона мог беспрепятственно контролировать состояние моего заднего прохода — вдруг я вытащу оттуда пистолет и нападу?
Поэтому я продолжал захлебываться слюной, ерничать и умничать.
Обратимся к Луке, гражданин начальник. У него читаем: «И начали обвинять Его, говоря: мы нашли, что Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, — то есть налоги платить, — называя Себя Христом Царем». А после было «распни, распни Его!»… Вот они как его на самом деле — из-за денег, понимаете? Все они там вокруг него крутились, удочки забрасывали. А как научишь нас насчет того, платить ли налоги? Провоцировали! А мытари, мытари — все время рядом с ним мытари, то есть налоговые инспектора, говоря современным языком! Они в те времена были среди людей отверженные. Презираемые общественным мнением из-за многочисленных бессовестных злодеяний. Мытарем человека назвать тогда — все равно что сейчас «гондоном конченым»…