Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сочли? Глагол «считать» здесь не подходит, ты так не думаешь? Цензоры не считают: они приводят в исполнение приказы. Послушай, дорогая, цензура и бюрократия — прародители отчаяния, спроси хоть бедного господина К.[29]. — Это сказал Оливеро в первый вечер, когда Элиса приехала с неутешительными новостями. И добавил: — И это притом что господин К. не был знаком с коммунистической бюрократией, которая, на мой взгляд, худшая из всех.
Элиса не ответила. Она предпочитала не вступать в такого рода дебаты. Обычно, когда назревал спор, Элиса разрешала его одной фразой:
— Я, — и она делала ударение на этом «я», — верю в социальную справедливость.
И она вкладывала в эту фразу достаточно и серьезности и иронии, чтобы каждый мог воспринимать ее так, как считал нужным.
Вероятнее всего было то, что она не сможет поставить свой монолог о Луисе Перес де Самбране. Помимо надвигавшегося циклона — именно это было причиной ее приезда — ей нужно было увидеть Оливеро, поговорить с ним, послушать его. Болезнь сделала Оливеро более желчным, но и более проницательным.
Элиса оставила свой «понтиак» цвета берлинской лазури там, где заканчивались мангровые заросли, о которых ее отец заботился так, словно это были благородные деревья Орегона, и даже не подумала закрыть машину на ключ — зачем? Они находились на «краю света». Андреа, ее мать, вздыхая и кивая, всегда жаловалась, что они живут в глуши.
— Живем у черта на рогах, — часто повторяла Мамина, то ли с радостью, то ли с печалью.
Мало кто, кроме них, помнил, что на этом пляже, на скалистом берегу, у подножия заросшего казуаринами холма один американец некогда отважился поставить деревянный дом. И мало кто знал, что приливы и отливы не разрушили дом, что дом по-прежнему стоит на своем месте и что в нем живет целая семья. Элиса думала, что, если ее отец или дядя Мино нарочно задумали забраться подальше, чтобы спрятаться от тяготившей их реальности, они никогда не смогли бы найти более подходящего места.
С каждым днем все более язвительный и недовольный, разочарованный и больной, Оливеро заявлял:
— Поймите же, наконец, этот пляж — одна из черных дыр Вселенной.
Еще он любил повторять:
— В день, когда я умру, я осознаю, что уже был мертв.
Обе фразы, как это ни странно, вызывали у всех, даже у Полковника-Садовника, бурное веселье в темные, знойные, кишащие москитами вечера на пляже.
В любом случае, думала Элиса, даже лучше, что они живут здесь, подальше от Гаваны.
Сейчас она старалась не смотреть на море. Впрочем, не обязательно было смотреть на него. Оно умело напомнить о себе. Разными способами. Запахом дохлой рыбы, например.
Элиса пошла по усыпанной гравием дорожке к дому. Окруженная кошками, в изорванном переднике с нарисованными пальмами, Андреа уже встречала ее на террасе, где все стулья были предусмотрительно и крепко привязаны к оконным решеткам толстыми веревками.
К дому так редко кто-нибудь приближался, что, заслышав звук мотора, все были уверены, что это Элиса или Хуан Милагро. Время от времени, когда какие-нибудь юнцы (или уже не юнцы) предпринимали очередную попытку сбежать на Север, приезжали джипы оливкового цвета. В них были солдаты в форме тоже оливкового цвета и красных беретах, вооруженные до зубов, с рациями, телескопами, измерительными приборами, и они вели себя с той наглостью, которая так свойственна военным, считающим себя хозяевами всего на свете. Жители дома не слишком боялись этих визитов. Формально им нечего было скрывать. Хотя на самом деле были две вещи, и обе важные: корова и лодка. Частным лицам не разрешалось иметь корову. И лодку тоже. И то и другое было серьезным нарушением. Поэтому и корова Мамито, и «Мейфлауэр» были надежно спрятаны.
Андреа раскрыла объятия и заявила:
— Я знала, девочка моя, знала, что ты приедешь.
— Мама, я вижу, стая растет, — воскликнула Элиса, имея в виду кошек.
Мать кивнула, вздохнула и засмеялась. Иногда в шутку, иногда всерьез домашние принимались без всякого повода нападать на нее за слабость к кошкам. Ей было все равно, что они говорят. Она уже была стара и слишком измучена, чтобы обращать на них внимание. Кроме того, она считала кошек священными животными.
— Кошки считались священными еще у египтян, — возвещала она с пророческим видом, искоса поглядывая на Мамину.
Оливеро отвечал:
— Да, а еще это любимое животное ведьм.
— Хорошо, — не сдавалась Андреа, — в любом случае они гораздо более священные, чем куры.
— Неправда, — вступала Мамина назидательным тоном, на который ей давали право ее полных девяносто лет, — вот как раз куры — священные животные, их можно есть.
И все смеялись. Эти разговоры всегда заканчивались долгим смехом, подчас необъяснимым. Смех, казалось, был наготове, ожидая малейшей возможности вырваться и заполнить одинаковые, нескончаемые вечера в доме у моря.
Элиса поднялась по ступенькам крыльца и поцеловала мать, обняла ее и почувствовала запах лука и лаванды, который перенес ее в счастливое — она, по крайней мере, считала его счастливым — детство. Ей захотелось плакать, и, чтобы не расплакаться, она указала на привязанные кресла и спросила:
— Циклон так близко?
Андреа несколько раз кивнула, и выражение ее лица при этом означало: «Лучше соломку подстелить». И тут же добавила:
— Мамина говорит, что циклоны — как несчастья, ты же понимаешь, нужно все время быть наготове.
— Я проснулась в три утра, — сказала Элиса, — и почувствовала себя в Гаване как в могиле, меня охватил ужас, и я сказала себе: я здесь не останусь, я поеду на пляж, к маме, папе, Мамине, Оливеро. И поехала, не хотела, чтобы рассвет — ну или то, что будет вместо рассвета, — застал меня в Гаване. Сегодня я ее ненавижу. Сегодня, не знаю почему, этот город мне ненавистен, мама. Бывают дни, когда я люблю Гавану, когда она мне кажется единственным городом в мире, в котором стоит жить, а бывают дни, как сегодня, когда я ее ненавижу и не представляю даже, как по ней можно ходить, ужас. В эти жуткие дни я чувствую себя чужой. И я сбежала, потому что, помимо всего прочего, в такую погоду чувствуешь себя более одинокой. И циклон лучше переживать вместе. Тебе не кажется, что общее горе легче?
Пока Элиса говорила, она старалась не смотреть на море. Она воображала его штормовым, землистого цвета. Здесь, в этой бухте, оно всегда бывало землистым. С фиолетовой пеной, бесстрастно готовящееся к скорой битве. Андреа погладила дочь по спине, словно ощупывая рисунок позвоночника, и мягко, так что Элиса не заметила, увлекла ее в дом.
Посреди гостиной стояла Мамина, маленькая, черная, сморщенная. «Ей должно быть больше тысячи лет», — подумала Элиса. Жесткие седые волосы, беззубая улыбка и всегда безупречно чистое холщовое платье — как ей это удается? Элиса наклонилась. Мамина шумно и влажно расцеловала ее.