Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странный быт окружил нас. Пятьдесят рублей еще были деньги, способные наполнить холодильник. Гастроном был внизу. Мы могли вовсе никуда не ходить, проводя ночи и дни, одну за другим так, как хотели. Не знаю, впрочем, чего мы хотели. Я не отягчал вопросами теперь и себя. Мне, впрочем, было не привыкать. Возвращаясь из магазина в сумерках, я видел ее в одном халатике все на том же диване посреди грязного и пустого пространства квартиры, мало похожей на жилье. Порой она читала какую-то книжку без обложки, зато с пятнами кофе на боку. Я как-то спросил (опрометчиво), что это у нее.
— «Альбиносы в черном», — ответила она, не сморгнув. Я смолчал. Я, конечно, знал, что такого романа нет, что это выдумка модного писателя, заглавие книги его героя, тоже писателя-модерниста, и в ее словах, вопреки пестрому вееру смыслов, был тот же тупик, что и всегда. Что ж, ей было видней. К тому же уверенность, что секреты, если их не тормошить, открываются сами собой, как ларчик из басни (прежде так уже бывало не раз), тоже успокаивала меня на свой лад. Но конечно, этот мой покой нуждался вскоре же в более солидном подкреплении, по обыкновению бурном и столь непристойном, что лишь его неизменность была способна заглушить стыд. Мы, кажется, вовсе ни о чем с ней не говорили. По утрам я с удивлением озирал пустоты дядиной квартиры (еще не оправившейся от развода), не верил, что мы сможем прожить тут целый день, — а между тем вскоре уже был вечер, и Тоня спала, приоткрыв рот, покуда я курил на кухне, глядя в окно на россыпь огней Троещины, на марсианский поселок (фантастики было в избытке, в том же шкафу; дядюшка ее всегда у себя держал), приютивший зачем-то нас. Потом сигарета гасла, я вновь шел к дивану, не чинясь, раскидывал Тоне ноги так, чтобы удобней овладеть ею еще до того, как она проснется, и опять была ночь, и Троещина гасла за немытым окном, и я не мог унять дрожь, поскольку отопление отключили.
Она и впрямь была белобрысой, хоть альбинос в моем представлении не таков, как ни ряди его в «летучую мышь». Светлое пёрышко между ножек отливало золотым руном. Завитки у виска были цвета той славной пшеницы, что держат годами на выставках сельских хозяйств (от чего, они, правда, линяют) и что порой можно увидеть в поле. При этом кожа ее, даже в самых интимных местах, была лишена пресной младенческой розоватости, что заставляет думать о кремах от солнца и пляжных грибах. К тому же я с давних пор помнил разницу в белизне ее попки и спинки, когда, у фонаря скинув трусы, она не спешила скользнуть в зеленоватую воду. Нет, ей было далеко до героев несуществующего автора, чей призрачный роман в свободное от меня время не покидал ее рук. Два раза мы с ней выбирались на воздух. Впрочем, город действительно был далеко.
Спешу признать (ибо близка развязка), что вовсе никак не мыслил жизни с ней: я имею в виду устройство жизни в смысле финансов, например, или места (дядя Борис должен был объявиться вот-вот), или чего бы то ни было в этом роде. При учете последствий это может показаться забавным. Нужно, однако, знать, что сны для спящего не бывают смешны, ибо несоответствие частностей, составляющее основу юмора, есть самая ткань сна. Иногда, должно быть, тоже с потешной гордостью, я наблюдал, как она ловко стряпает нам обед, или моет несносный пол — создавалась иллюзия его поблескивающей прочности, — или попросту вдруг обнимает меня за плечо и глядит в то же окно, слегка прищурясь и покусывая губы. И снова ее висок с прожилкой был возле моего виска, так что все, о чем мог я себя спросить, касалось, в сущности, предрассудков. Теперь я знал многое; я, например, точно знал, что люблю ее распутство, ее блуд — мнимый или былой, не важно. Что мне нравится ее опытность. Ее некоторые словечки, которых нельзя написать. Ее дивное бесстыдство. Но разве я любил ее?
Оба раза мы ездили в город по ее просьбе. Метро доставляло нас в центр. Мы подымались все по той же Михайловской вверх, и затем я ждал ее в сквере. Она ходила в костел. Служба была по субботам.
Жаль, что у меня нет карты (в те времена — большой дефицит), и ниже мне предстоит положиться на свою память. Читатель вскоре оценит, я думаю, такой парадокс. Когда булгаковский Турбин, после падения белых, бежал к себе домой, а петлюровцы по нем стреляли, он, после второго промаха, осознал вдруг весь смысл числа три. Происходило это, кстати, как раз близ описываемых мною мест: чуть-чуть левей, если стоять лицом к костелу.
В тот день она спросила разрешения съездить в город самой. Я уже знал настоящее значение ее рабства, поэтому только пожал плечами. К моему удивлению, однако, она принялась рассказывать, где мне ее ждать. Она спросила, помню ли я тот дом с двумя парадными на разных этажах. Мне казалось, я помню.
— Чудно, — сказала она. — Жди меня возле верхнего без десяти минут шесть. Сегодня служба по-польски. Я хочу там быть, а мне идти от Софии.
За все эти дни это было первое разъяснение — и самый большой диалог, — которым она меня удостоила. Я молча кивнул. Она уехала тотчас. Припоминаю тот день, по-весеннему серый, влажный, когда даже воздух кажется вязким, вещественным, полным звуков и запахов, самых ничтожных, впрочем — кухонных, например, или выхлопов транспорта, похожих, по мере взлета их к небу (лоджия, восьмой этаж), на чад керогаза. Я вскоре продрог и закрыл балконную дверь. Потом я слонялся по квартире. Пытался сидеть в кресле, глядя на наш диван. Пытался читать. Не постигаю, какими судьбами мне в руки попался Мей. Я после специально спрашивал дядю Бориса, откуда у него этот том. Он, разумеется, не знал сам. Но как бы там ни было, «бьет Колен свою Колетту, и в каморку их на крик, хоть бы было до рассвету, сам Амур слетает вмиг!» (кажется, из Беранжера; а лучше бы из де Сада; сколь часто был прав божественный маркиз!). Часам к трем я задремал. Проснулся с болью в висках в том же кресле. Часы показывали, что я могу опоздать. Я вскочил. К метро я добрался в пять-пятнадцать: 5–15, формула на табло. Турникет проглотил пятак. Пятерка мне Всегда казалась красной. Вернее, красно-коричневой, с отливом. Шестерка, к слову сказать, зеленой. Артюр Рембо видел цвета букв. Поезд подошел тотчас. Крещатик промелькнул, на Костельной я запыхался. Возле парадного я был без пяти шесть: 5+1–5. Формула судьбы. Особенно в цветовой гамме. Улица была пуста: плохо знакомая мне еще в тот миг улица…
Легко догадаться, я ждал ровно пять минут. Потом, готовя извинения, пошел в костел.
Впервые я был здесь. За те несколько десятилетий, что тут хозяйничали астрономы, огромный зал его был разбит на три этажа. В верхнем, под куполом, теперь была церковь. Алтарь стоял на месте прежнего проекционного аппарата. Заглядывая в себя, замечает один психолог из старых, находишь космос — или божество. Заглянув в зал, я нашел горстку прихожан. Действительно, служили по-польски. Кресла остались прежние, как в кино. Но Тони здесь не было. Я заблудился в коридоре, ибо бежал бегом. Наконец я снова был у парадного. Еще не смерклось, но зажглись фонари. И в их призрачном газовом свете (поскольку неон — газ) проклятая улица была опять пуста. Я стараюсь, я все еще стараюсь, далее теперь, на горе (все помнят: Нью-Джерси в основном — равнина) быть точным, аккуратным, точным в мелочах. Вот например: Трехсвятительская делает изгиб. Она огибает как раз тот холм, у которого стоит дом с зеленым парадным. № 13. Дальше ограда над склоном, верхушки деревьев за ней. Поворот. Еще один дом: № 11. Может быть, она говорила о нем? Она точно говорила о нем в тот вечер, когда… словом, когда мы с ней встретились. Сказала, он тоже имеет второй вход внизу. Что он такой же, как этот. Нет, что у него даже два таких странных парадных. Как смешно! Или это я узнал сам? Надо быть точным. Я опоздал. Что, коли я спутал еще и номер?