Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Тезкин не был бы Тезкиным, если бы и в здешней глуши он не ухитрился завести романа не на бумаге, а наяву. Героиней его была совсем молоденькая девица, работавшая экскурсоводом в Кижах, от которых было до Маячного чуть меньше сорока километров. Немного притомившийся от вынужденного отшельничества, Саня весьма охотно с ней подружился, катал в тихую погоду на лодке вдоль островов, обучал ловить рыбу, а самое главное – читал ей свои философские изыскания. Любушка взахлеб слушала его бредни. Он казался ей существом необыкновенным, и не прошло двух недель, как она была без памяти в него влюблена. Что касается Тезкина, то он поначалу не ставил никаких целей охмурить невинное создание. Он просто соскучился по родственной душе, хотя девушка ему, пожалуй что, нравилась: она была в том исконном северном стиле, что еще не перевелся в отдаленных местах нашего Отечества. Но даже если бы каждый из них и стремился к тому, чтобы их отношения не перешли за грань взаимного дружеского участия, сама судьба позаботилась бы их соединить.
В один из таких вечеров, когда Санечка был особенно в ударе, прочитав своей юной слушательнице главу о типах цивилизаций и движении по кругу человеческой истории, Любушка назадавала ему столько глубокомысленных вопросов, свидетельствующих о ее неподдельном интересе к философскому опусу, что осталась ночевать в Саниной комнатке и вышла оттуда уже утром, щурясь на изрядно поднявшееся над соседним островком солнце и босыми ногами ощущая тепло дощатого крыльца. А Тезкин как ни в чем не бывало продолжал дрыхнуть под нежными взглядами своей возлюбленной, и мутен был его сон – ему снилась Козетта.
Так они прожили все лето. На веревках, как несколько лет назад в тезкинской судьбине, снова сушились рядом обдуваемые онежским ветерком его и ее трусы, рубашки и майки. Метеоженки на Любу сперва косились, но была она бесхитростна, работы никакой не чуралась, в свою очередь готовила на кухне и помогала снимать показания с приборов. К ней быстро привыкли и не ставили в вину, что живет она с мужиком нерасписанная.
Однако северное лето обманчиво и коротко. Вскоре снова задули холодные ветра и зажглись над Онегой звезды. Люба собралась зимовать и говорила только, что съездит домой за одеждой, а с Тезкиным вдруг случилась странная вещь. Он почувствовал, что ему хочется остаться одному. Он не мог объяснить, как и откуда появилось в нем это желание. Не было ничего, что раздражало бы или не нравилось ему в этой кроткой девушке, ни разу не заикнувшейся об обычных девичьих поползновениях, которых он так некогда добивался от других, и чем-то даже напомнившей ему Катю, но, быть может, именно по этой причине Тезкин опять затосковал.
Его все чаще тянуло побродить в одиночестве по лесу, и она легко его отпускала. Он перестал брать ее с собой на рыбалку, и она терпеливо его ждала, не читал ей больше глав из своего труда, и она не задавала никаких вопросов, была послушна и так же нежна, как прежде. И сам столько раз брошенный, битый-перебитый Александр с ужасом подумал, что оставлять человека в сто крат труднее, чем быть оставляемым.
Он просыпался порою ночами при свете месяца и глядел, как она легонько дышит, обхватив рукой подушку, и понимал, что сил сказать правду у него не хватит. Но поделать с собой Тезкин ничего не мог. Чем ближе была зима, тем сильнее ему хотелось, чтобы она уехала. Он мучился и не знал, то ли сказать ей об этом тотчас же, то ли перед самым ее отъездом, сказать, чтобы она не возвращалась. Он не мог решить, что будет для нее горше. В этих лицемерных мужских мытарствах прошло почти три недели, пока однажды Люба, так же ясно и ласково на него глядя, не промолвила сама:
– Ты не бойся, Саша, я уеду и останусь там.
Тезкин вздрогнул, а она продолжила:
– Я возле тебя погрелась немного и дальше пойду. Ты-то как жить станешь? Отсюда куда сбежишь, когда невмоготу сделается?
– В прорубь, – буркнул Тезкин.
– В прорубь? – отозвалась она певучим голосом, ничуть не испугавшись. – В прорубь ты не бросишься. А вот маяться тебе еще долго. Ты прости меня, милый.
– За что? – пробормотал он, сбитый ее тоном.
– А за то, что я твоей нежностью попользовалась, а в тебе теперь тоски столько прибудет. Не казни себя. Ты ведь не у меня брал, а мне давал.
«Врет, – подумал Тезкин, – нарочно придумала, чтобы я себя не изводил. Вот порода какая – на костер пойдут, а все улыбаться будут».
– Только дай мне еще недельку пожить, – проговорила она, и почудилось ему или нет, что мелькнули у нее на ресницах слезы…
Она уехала в самом конце сентября в тихий и серый безветренный день. Над островом кружили жирные чайки, прилетевшие вслед за катером, над водой висел туман, и Тезкину казалось, что ни он, ни она не выдержат расставания.
«Да что же это такое, – прошептал он в неудержимой злобе против самого себя, – что ты за человек такой? Зачем ты ее отпускаешь, ведь нет и не будет женщины, которая стала бы тебя терпеть».
Уже поднимаясь по трапу, Люба обернулась, махнула ему рукой, как будто уезжала на три дня и скоро должна была вернуться. Так думали все стоявшие на берегу люди, ибо правды они никому не сказали. Тезкину хотелось выть, на нее глядючи. Она что-то крикнула, но тут взревел мотор, и он не расслышал ее слов. Люба скрылась в каюте, и одинокий герой остался на причале со всеми своими нелепостями и невзгодами.
Он вернулся домой в пустынную светелку, где лежал на столе недописанный труд и стояли две недопитых чашки чая, и вдруг разом ощутил, какую страшную совершил ошибку. Впору было броситься обратно, схватить моторную лодку и ехать в Петрозаводск – судьба, проклятая его ведьма, обменявшая на жалкое существование его свободу, снова над ним посмеялась, творя свой веселый эксперимент и глядя с высоты, как он корчился, как рвал и метал, пересыпая весь мир проклятьями, и наконец упал без сил на кровать. Несколько раз стучались к нему в дверь перепуганные соседи, но Тезкин не отзывался. Прошла ночь, к утру поднялся ветер, слезы его иссякли, он лежал недвижимый в комнате, где была она еще в прошлую ночь, и поверить, что сам ее выгнал, Саня не мог.
Наконец он очнулся и сел к столу с твердым намерением тотчас же написать письмо, умолив ее вернуться и с той минуты никогда не расставаться. И плевать ему было на все внутренние позывы и запреты, на все нити мойр и катящиеся перед ним клубки – пусть они перепутаются и сгорят. Он согласен жить, как все, согласен с тем, что звезды – это невыгодно, с тем, что мир его победил и поймал. Но тут тезкинский взгляд упал на начатый лист бумаги, и Саня, словно монах, смущенный бесовским видением, сотворил в мыслях нечто подобное отгоняющему нечистую силу знамению, взял ручку и стал снова упорно писать, хотя теперь-то уже совсем непонятно было, для кого и для чего он все это делает.
3
Это наваждение длилось всю зиму. Он работал как проклятый, забыв и об охоте, и о рыбалке, иногда уходил с мужиками в запои, и теперь они уже втроем отправлялись в ревущее «море» на соседний остров за водкой. Чувства его словно тупели, а Онега в тот год не вставала долго. Они мотались по ней до самого января, но судьба их хранила, и тезкинский авторитет среди мужиков заметно повысился. Возвращаясь из этих поездок, он катал одну за другой страницы о редкостном равнодушии русского человека и к собственной жизни, и к собственной смерти, иногда читал своим собутыльникам, но те смущенно помалкивали, пока однажды самый отчаянный из них – Сашка Колпин, изрядно поддав, не выразил общего мнения: