Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня будут перевязывать, оперировать, перепиливать кость, отрезать гниющие остатки вот этой моей правой ноги. Или левой?
Для меня было бы невыносимо ковылять весь остаток жизни на одной ноге или вообще без ног.
И может быть, уже завтра Люси будет отмывать после меня от крови белую клеенку на операционном столе.
А может, наоборот, именно тогда мне и захочется – с легкостью – уйти? Когда это было? Позавчера. Фельдшер вышел покурить между операциями и, увидев меня, подошел. Наверно, хотелось с кем-то поговорить, отвести душу. Его все зовут по имени-отчеству, Михал Михалыч. Он мне нравится – у него всегда добродушный вид, на круглой голове седой остаток студенческого ежика – он когда-то ушел из университета, недоучился, почтенные усы, округлый живот, мелкая старческая походка. У него смешной рыхлый нос, украшенный красными и синими прожилками. Посидели молча, потом он вздохнул:
– Господи, чего в этом лазарете только не насмотришься! Вот сегодня утром принесли одного такого молодого, как ты, и до того изуродованного, что пытался покончить с собой. Я держал его, пока доктор не сделал ему укол.
Докурил, хлопнул меня по плечу, мол, держись, где наша не пропадала, и засеменил обратно в операционную.
Смерть. Столько раз слышал это слово и сам произносил и записывал эти шесть букв, но теперь я не совсем уверен, понимал ли я по-настоящему, что оно значит.
Вот написал это предложение и задумался.
А сейчас понимаю?
Сашка, главное здесь – не думать. А я все время думаю. И это неправильно. Ведь сколько поколений думало об этом и пришло к великой мудрости – надо не думать. Почему солдатам всегда дают какое-нибудь задание, любое, пусть самое бессмысленное, лишь бы их чем-нибудь занять? Чтобы не думать. В этом есть глубокий смысл – чтобы человек не думал. Нужно спасти его от себя самого, от мыслей о смерти.
Здесь нужно как-то уметь забыться, что-то делать руками – вот их и заставляют то чистить оружие, то приводить в порядок форму, то копать что-нибудь. Придумывают дела.
А я себе, наверно, тоже именно поэтому придумываю дело – писать тебе при первой возможности. То есть делать буквы. И ты меня так спасаешь, родная моя!
Сашенька, милая, хорошая, я не жалуюсь тебе, нет, и знаю, что ты это понимаешь.
Я все время думаю о смерти. Она здесь кругом. С утра до поздней ночи и даже во сне. Я ужасно сплю. Меня мучают кошмары и испарина. Иногда я потею просто по-зверски. Обычно я сны свои не запоминаю, они куда-то испаряются через несколько мгновений после того, как проснусь – так дыхание на зеркале испаряется от сквозняка, без следа. А то, что приснилось сегодня, запомнилось.
Во сне я снова оказался на призывном пункте перед военной комиссией голым – довольно унизительная церемония. Все было как наяву, и я даже совсем не удивился, что прохожу это освидетельствование повторно. Стою в очереди, прикрывшись ладонями, смотрю поневоле на шрамы и ссадины стоящих передо мной, на их волосатые и голые ягодицы, на прыщи, бородавки. Все это унизительно, особенно когда доктор щупает каждого в паху, потом нужно еще повернуться, наклониться вперед и раздвинуть промежность. И вот очередь доходит до меня, а врачом почему-то оказывается Виктор Сергеевич, мой учитель, который умер на уроке. Он протирает галстуком очки и смотрит на меня. Я начинаю оправдываться, что искал те таблетки, о которых он нам говорил, но так нервничал, что никак не мог найти:
– Виктор Сергеевич! Я тогда, в классе, когда вы лежали на полу у доски, перерыл все карманы в вашем пиджаке, но таблеток там не было! Честное слово!
А он качает головой и все протирает галстуком очки.
– Не было… А потом прибежал директор и сразу нашел! Вот же где они были, вот здесь! Я же показывал!
И похлопывает себя по карману.
Тут мне стало совершенно невыносимо, и я проснулся.
Сашенька, я ведь тебе этого не рассказывал.
Когда с ним случился припадок на уроке, я бросился к нему, нашему Тювику, чтобы его спасти, но никак не мог найти эти таблетки. А когда ему дали лекарство, было уже поздно. Я знаю, что в этом нет моей вины, но все равно до сих пор должен заново себе это объяснять.
Ты знаешь, я его очень любил и обижался, когда его называли Тювиком. И любил на переменках забежать к нему по какому-нибудь пустяшному делу, просто очень нравились все эти стеклянные ящики с бабочками, старые шкафы с натуралиями, наполненные огромными страусовыми яйцами, морскими звездами, чучелами.Запомнилось, как на урок ботаники он принес восковые муляжи яблок всяких сортов в коробках, обложенных ватой. Так нестерпимо захотелось надкусить – настолько они были красивыми, сочными, настоящими!
Летом он дал задание собирать гербарии – как я старался! Но больше, чем рвать растения по оврагам и засушивать их в томах Брокгауза, мне нравилось потом подписывать аккуратным почерком: «Одуванчик, Taraxacum » или «Подорожник, Plan-tago» . Казалось удивительным, что обыкновенный подорожник может быть таким важным и красивым словом – «плантаго». Похоже, слова меня завораживали больше, чем сами высушенные скучные листочки.
Когда Виктор Сергеевич стал преподавать зоологию, я, как мне думалось, всерьез увлекся орнитологией и, даже за обедом, кушая куриный окорочок, складывал обглоданные косточки вместе, проверяя, как работает сустав: какую функцию выполняет эта косточка или тот хрящик.
Вообще, честно говоря, не знаю, любил ли я все это до него – растения, птиц. Мне кажется, я вовсе не обращал на это внимания. А полюбил всю эту живность его любовью.
Или чтобы он обратил внимание на мои старания, похвалил меня?
Хотя и до гимназии были какие-то случаи моей любви к пернатым – помню, на даче я нашел на березе в гнезде трех галчат, залезал туда несколько раз в день и сбрасывал в их глотки кусочки котлет, а воду заливал из старого наперстка, выпрошенного у бабушки.
Но настоящую проверку моя любовь к природе прошла через пару лет, тоже на даче и тоже с птенцом. Ко мне с ревом прибежал соседский мальчик, давился слезами и все никак не мог мне объяснить, что произошло. Я побежал за ним. То, что я увидел у них на дорожке, ведущей к крыльцу, действительно было не для детского глаза. Из гнезда упал птенец, но неудачно, рядом с муравейником, и он весь был облеплен муравьями, корчился беззвучно, и я растерялся, не зная, что делать. Спасти его было уже невозможно, но и просто стоять и смотреть на его мучения я тоже не мог.
Ты знаешь, Сашенька, мне кажется, в ту минуту я по-настоящему начал взрослеть. Я понял, что должен найти в себе мужество сделать добро. А добром в эту минуту будет поскорее прекратить эти мучения. Я взял лопату, сказал мальчишке идти в дом, сам подошел к птенцу, превратившемуся в живой черный муравьиный комочек, и разрезал его лезвием лопаты пополам. Обе половинки продолжали корчиться – или мне так показалось из-за муравьев. Я отнес эти муравьиные кучки к забору и там закопал. А тот мальчик все видел из окна террасы, обиделся на меня и не мог мне этого простить.