Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О Пьетранджело! Отец мой! — с жаркими слезами, переполнявшими его грудь, воскликнул Микеле. — Ничто не изменится между нами! И в день, когда мое сердце перестанет биться сыновьей любовью к тебе, — в тот день оборвется, наверное, моя жизнь!
XLV. ВОСПОМИНАНИЯ
Агата совсем выбилась из сил и чувствовала себя разбитой после всех перенесенных ею волнений. Она была хрупкого здоровья, хоть и сильна душою. Микеле испугался, заметив, как она побледнела, как ослабел ее голос. Его переполняла нежная, разрывающая ему сердце заботливость, пришедшая вместе с новым чувством. Он почти не знал любви, какую может внушить мать. Жена Пьетранджело была, разумеется, добра к нему, но он потерял ее в самом раннем возрасте, и в его памяти остался только образ крепкой женщины, хорошей, но вспыльчивой, преданной заботам о своих малышах, но с резким голосом и тяжелой рукой. Как отличалось от нее это поэтическое существо пленительной красоты с изысканной душою, как отличалась от нее Агата, которая была для Микеле идеалом художника и которую он обожал как мать!
Он упросил ее лечь в постель и попытаться отдохнуть часок.
— Я останусь подле вас, — говорил он, — буду бодрствовать у вашего изголовья, для меня счастье глядеть на вас, и когда вы откроете глаза, вы найдете меня на месте.
— А ты? — возражала она. — Уже третью ночь ты проводишь почти без сна. Ах, как я страдаю за тебя, за ту жизнь, что мы с тобой ведем последние дни!
— Не беспокойтесь обо мне, дорогая матушка, — отвечал юноша, покрывая поцелуями ее руки, — все эти три дня я хорошо спал по утрам, а сейчас я так счастлив, несмотря на все пережитое нами, что, кажется, мне никогда и не уснуть. Раньше я желал заснуть, чтобы снова увидеть вас в своих сновидениях, теперь, когда сновидения стали явью, я боюсь во сне расстаться с действительностью. Это вам, моей матери, надо отдохнуть. Ах, как сладко это звучит — «моя мать»!
— Мне так же не хочется спать, как и тебе, — сказала она, — я хотела бы ни на миг не расставаться с тобой. Я теперь из-за Пиччинино так дрожу за твою жизнь, что будь что будет — оставайся со мной до рассвета. Раз ты этого хочешь, я лягу. Садись в кресло, дай руку, и если у меня не станет сил говорить, по крайней мере я буду слушать тебя — нам нужно так много сказать друг другу! Я хочу знать твою жизнь — с первого дня, как ты помнишь себя, и до сегодня.
Так провели они два часа, пролетевших для них, словно две минуты. Микеле и в самом деле рассказал ей свою жизнь, не скрыв даже своих недавних переживаний — в том восторженном влечении, которое он испытывал к матери, еще не зная ее, не было теперь ничего, что не могло быть пересказано словами, достойными святости их новых отношений. Слова же, которые он говорил про себя когда-то, теперь изменили смысл, и все те, что могли быть нечестивыми, стерлись, как невнятные речи, которые мы бормочем в жару и от которых не остается и следа, едва к нам возвращается рассудок и здоровье.
Да, впрочем, за исключением иных тщеславных порывов, Микеле никогда не мечтал о том, из-за чего ему следовало бы краснеть теперь перед самим собой. Он думал, что любим, и нисколько не ошибся! Пылкая любовь переполняла его, но он чувствовал, что любит Агату, ставшую ему матерью, с не меньшим жаром и признательностью и даже не менее ревниво, чем любил час назад. Теперь ему стало понятно, почему он не мог видеть ее без того, чтобы душа его неодолимо не стремилась к ней, всегда с живейшим сочувствием, с чувством тайной гордости ею, которая перекликалась с его собственной. Он вспоминал, как, увидев ее впервые, он подумал, что когда-то уже видел ее. И когда Микеле попросил у нее объяснения этого чуда, она сказала:
— Посмотрись в зеркало, и ты поймешь, что в моих чертах ты увидел свои собственный образ. Это сходство, которое всегда любил отмечать Пьетранджело, наполняло меня гордостью и в то же время заставляло трепетать за тебя. К счастью, оно никому не бросилось в глаза, разве что кардиналу, который велел остановить носилки, чтобы разглядеть тебя, в день твоего прибытия, когда ты, словно направляемый невидимой рукой, пришел ко входу во дворец твоих предков. Мой дядя в свое время был самым подозрительным, самым проницательным и хитрым врагом и деспотом. Если бы он тебя увидел до того, как его разбил паралич, он, конечно, узнал бы тебя и, не задав ни единого вопроса, велел бросить в тюрьму, а потом отправить в изгнание… Быть может, велел бы убить тебя! Как он ни ослабел за последние десять дней, он уставился на тебя (что и пробудило подозрения Нинфо), и его память прояснилась настолько, что он пожелал справиться о твоем возрасте. Кто знает, к какому роковому открытию это могло привести его, если бы провидение не подсказало тебе назвать двадцать один год вместо восемнадцати!
— Мне восемнадцать, — сказал Микеле, — а вам, матушка? Вы мне кажетесь моложе меня.