Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я напряженно соображал – где и не мог понять?
Вдруг появился взъерошенный Антиох и распахнул дверцы шкафа:
– Варахасий, ты что это? Много себе позволяешь, Варахасий…
Дворник стоял внутри, сапогами на моем выходном костюме, ощутимо покачиваясь и самозабвенно набирая в грудь воздух.
Он неуверенно открыл один глаз:
– Что по ноча-а-ам так му-у-учила меня-а-а!..
– Выходи, Карузо!
Затрещала фанера стенок – вспучилась, со стоном оскалились гвозди. На моем костюме отпечатались чем-то жидким две огромных молодцеватых подошвы.
– Деготь, – ободрил меня дворник. – Ничего, не робей. Деготь – он, мил человек, безвредный…
Мы каким-то образом снова оказались сидящими за столом. Было по-прежнему весело и по-прежнему, вероятно, всем, кроме меня. Варахасий, грузно поставив перед собой локти, жрал колбасу. Безобразная томатная лужа расплылась от него по скатерти через весь угол. Жалобно изогнулись в ней две кильки, погибшие лет пятьдесят назад, вероятно, от эпизоотии, а чуть дальше, уткнувшись в самую гущу соуса, тикал взявшийся неизвестно откуда будильник. Будильник-то им зачем понадобился? В свою очередь у поручика Пирогова жидкие, бесцветные волосы стояли дыбом, наподобие венчика. Он, видимо, крепко остекленел после принятого: ужасно скрипел зубами и невнятно ругался. Что же касается подозрительно затихшего Буратино, то, оказывается, он чуть не прокалывал носом большую детскую книгу, на глянцевой обложке которой был изображен он сам, счастливо взирающий на довольно-таки уродливый золотой ключик.
Вероятно, содержание книги его не радовало.
– Папа Карло, папа Карло – пропил мою новую курточку, злобный старик…
– Не горюй, чурбачок, – утешал его дворник, – завтра сдадим посуду, купим тебе еще лучше…
– Не дарил он мне новой курточки, и букварь не дарил, чтоб я сдох, – горько жаловался Буратино.
Из глаз его вытекали самые настоящие слезы. Они капали поочередно в тарелку, и там уже собралась приличная лужица. Буратино меланхолично выплеснул ее на пол, а пустую тарелку почему-то поставил на телевизор. Там уже скопилось изрядное количество грязной посуды: стопка блюдец, три или четыре фужера, кастрюля из-под картошки, которую я вовсе не приносил в комнату.
Поручик Пирогов решил внести в разговор свою лепту.
– А вот была у меня кобыла, – сказал он, для значительности, вероятно, длинно скрипнув зубами.
– Ну? – вытирая нос пальцем, заинтересовался повернувшийся к нему Буратино.
– Анемподистой звали…
– Ну?
– Красивое имя, благородное… Бедра – во! Не поверите, господа, – поручик развел руками, показывая, какие бедра. – Сам князь Синепупин завидовал. Шесть тысяч, говорит, не глядя, даю за твою Анемподисту. Нет мне без нее жизни… Нет, говорю тоже, князь, ваше сиятельство, говорю, господин поручик, хотите хоть что, но мне Анемподиста дороже…
Он замолчал.
– Ну? – подождав некоторое время, опять спросил Буратино.
– Нет Анемподисты. – Поручик заскрипел зубами, будто жевал стекло. – На шести шагах стрелялись, на Карповке, через платок, по четыре заряда… Шляпу мне прострелила, подлая…
Он умолк в некотором остолбенении.
– Нравятся? – тихонько спросил меня Антиох. – Где еще таких откопаешь? Все-таки, по-моему, неплохая работа. Совсем как люди, только кровь голубая.
– Почему голубая? – удивился я.
– А бог его знает, голубая и все. Какая разница, им не мешает…
Он набухал мне целый стакан водки. Рука не почувствовала тяжести, словно стакан был невесомый.
Казалось, разожми пальцы – и он повиснет в воздухе.
– Не веришь? А ты у Варахасия наведи справки. Варахасий мужик прямой. Эй, Варахасий, скажи, кто тебя сделал?
Прямой мужик Варахасий уронил колбасу.
– Опоганился я тут совсем, – тоскливо ответил он, глядя куда-то в пространство. – Автобусы смердящие, электричество какое-то выдумали, колбаса – черт-те из чего, правда, вкусная. Третьего дня пошел в церковь грех замолить, чуть, господи, не пропал, боже ты мой, срамотища!.. Бабы – в брюках, дворяне с фотоаппаратами поперек себя лезут, девки голоногие, без платков – в Божьем-то храме!.. Выперся батюшка, этак, значит, подпрыгивая, как стрекозел. Чего, говорит, дедок, надо, у нас группа интуристов обслуживается. Сам – в спинджаке, бороденка хлипенькая, усы тараканьи – плюнуть хочется, господи, чтобы не сказать больше!.. А в руках у него такая, значит, заостренная палка, и он этой палкой в святую икону тычет. Чтобы, значит, видели, куда лоб крестить. Ну, отвечаю ему, как положено: грешен, батюшка… Говорит: грешен – значит молись, дедок, накладываю на тебя эпиталаму. А сам зубы скалит, и бабы крашеные вокруг: хи-хи-хи… хиханьки строят… Ну – дал ему в зубы-то, он и полетел вверх копытами. Забрали в милицию, пока все деньги не пропил с ними – не отпустили… – Он размашисто перекрестился и впился в Антиоха темным истовым взглядом. У него даже борода задрожала. – Об одном тебя прошу Христом Богом: верни обратно. Верни, прошу, – одним грехом тебе меньше будет…
Если бы он не сидел за столом, то, наверное, бухнулся бы на колени.
Антиох несколько отстранился.
– И рад бы, да никак, Варахасий, – сочувственно сказал он. – Нет больше моей власти над текстом. Тебе бы кого другого поискать надо. Я уже все – переступил порог, дверь захлопнулась. Оттуда возврата нет.
– Анемподя моя, – со слезой проскрипел поручик.
Дворник же перевел тяжелый, сумрачный взгляд на меня и, по-видимому не найдя в моей внешности ничего интересного, снова кинул в рот кусок колбасы.
– Я так думаю, что рюмизмы это, – загадочно сказал он.
– Чего-чего?
– Рюмизмы, – тупо повторил дворник. – Испарения такие, которые, значит, из-под земли образуются. Ее, то есть рюмизму эту, вдохнул – и у тебя, мил человек, значит, видения. Потом, значит, снова выдохнул рюмизму-то, говорю, и сразу – ничего этого нету…
– А как же ты сам, Варахасий?
– И меня тоже нету, – упрямо сказал дворник.
Я окончательно перестал что-либо понимать, тем более что в эту минуту как сумасшедший затрезвонил стоящий посередине томатной лужи будильник. Металлическое дребезжание раскатилось у меня прямо под черепом. Я подпрыгнул, прихлопнул его ладонью и здорово укололся.
– Тс-с-с, дядя, нос мне своротишь, – шепотом сказали из-под стола.
Обстановка вокруг опять резко переменилась.
Стемнело как перед сильной грозой, и сгустками серой тревоги выступили вперед углы мебели. Комната как-то странно перекосилась: стена с окном оказалась вверху, и занавески колыхались, как проплывающие облака, противоположная же стена, наоборот, опустилась, и мрачноватым прямоугольником зияла в ней дверь в прихожую. На концах же этих тупоносых качелей вертикально по отношению к полу и, значит, почти горизонтально ко мне, непонятно каким образом сохраняя в этих условиях равновесие, будто памятники застыли две вытянутые фигуры.