Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вкус табака был непереносимый. Сразу же неприятно защипало во рту.
Весело тут у них.
«А чем ты, старый дьявол, бьешь?» – спросил ехидный женский голос.
Причем непонятно, откуда спросил. Да и неважно откуда. Я уже почти не обратил на него внимания.
Двинулся по воздуху второй легкий комочек.
Антиох был мертв.
Никогда в жизни я еще не видел такой безмятежной улыбки.
Тоненько скрипнул паркет, и в комнату просочился здоровенный котище с поднятым кверху хвостом. Морда у него была совершенно бандитская. Именно его я, по-моему, видел когда-то в проходном дворе.
Впрочем, не знаю.
– Доброе утро, – вежливо сказал я.
– Мя-я-у!..
Сигарета у меня потухла, и я ее выбросил. Слегка подташнивало, и пришлось сделать несколько сильных вздохов, чтобы прийти в себя. Правильно Минздрав предупреждает насчет курения. Затем я присвистнул и с непонятной для меня самого целью обошел всю квартиру. В пустых комнатах стояла жутковатая тишина. Сияли стекла, сверкали свежевымытые полы. Уже знакомые скрипы и шорохи распадались в углах. И от безлюдья, от свежей вымытости и тишины возникало ясное чувство, что это уходит жизнь, которой здесь больше нет места.
Кот следовал за мной по пятам и громко мяукал.
Мне не было жаль Антиоха. Сейчас мне казалось, что он должен был кончить именно так. Я нисколько не удивился. Ничего другого, по-видимому, не оставалось.
«Дурень! Дурень! Дурень!» – опять сказали откуда-то сверху. Но – уже шепотом, как бы издалека, затихая.
В холодильнике я нашел пакет еще годного молока, налил в блюдце и покрошил туда булку из хлебницы. Кот припал к блюдцу, остервенело урча, чавкая, как бегемот, и постукивая жестким хвостом по паркету.
Я не удержался и погладил его.
Он, не отрываясь от молока, поджал уши.
Все, что я взял на память об Антиохе, это – три страницы, лежавшие перед ним на столе.
Я сложил их вчетверо и засунул в карман.
А потом я выгнал из квартиры кота, вышел сам и закрыл дверь.
Ночью город заволокло тяжелыми, рыхлыми тучами. Как огромные черепахи, неторопливо тащились они по небу, цепляли ластами крыши, трубы, наполняли сырым туманом верхние этажи. С утра начал накрапывать дождь. Сначала – редко, будто примериваясь, а потом все чаще и чаще. И вдруг за какие-то две-три минуты простерлась вокруг непроходимая водная пелена. Раскинулись и тут же вспенились лужи. Асфальт стал черным. Побежали от водосточных труб шипящие мусорные ручьи. Твердые костяные пальцы забарабанили в окна…
Мы ждали своей очереди в вестибюле – вырванные из обычной жизни, чужие друг другу люди. Народу на церемонию собралось немного, за прошедшее время Антиох растерял почти всех знакомых. Пришли сослуживцы с его последней работы: трое ответственных, очень серьезных мужчин, осознающих важность момента. Они держались как бы отдельно от остальных, разговаривали вполголоса, сближая тугие галстуки, часто выходили курить под навесом на улице, и тогда сквозь стеклянную дверь видно было, как они смыкаются головами и вдруг снова откидываются, гася веселье. Наверное, рассказывали анекдоты. Пришли две полустертые школьные приятельницы в темных платьях. По их вытянутым и несчастным лицам было ясно, что они и сами не знают, зачем явились. Видимо, сочли, что уклониться в данном случае неудобно. Они как-то быстро выяснили, что я тоже, оказывается, учился с ними, прилепились с обеих сторон и вязко, с тягостными подробностями предавались воспоминаниям. Одна не любила, оказывается, математику, а другая, оказывается, любила. Одна не помнила учителя по кличке Паук-Крестовик, а другая помнила и говорила, что кличка у него на самом деле была – Бергамот. Обращаясь ко мне, обе запинались и трогательно краснели, очевидно забыв мое имя и мучаясь теперь от неловкости. Впрочем, продолжалось это не слишком долго. Та, которая любила математику, быстренько сориентировалась и исчезла, сославшись на пятерых детей, а другая, помнившая учителя Бергамота, тут же забилась в угол и впала в каталептическое состояние. Больше она не сказала ни слова, и, честно признаться, я был этому только рад.
Пришла какая-то дальняя родственница Антиоха – старушка, похожая на воробья, перевязанная платком. Из него высовывались лишь нос и сухенький подбородок. Она потерянно бродила по залу, исподтишка разглядывая присутствующих, легко вздыхала и вытирала платочком быстрые слезы. Пару раз я осторожно извлекал ее из соседних групп, где она, прижимая ладони к груди, что-то рассказывала обступившим ее молчаливым, вежливым людям. Освободившись, она рассеянно благодарила меня, снова легко вздыхала и семенила дальше.
Был еще один незнакомый мужчина, вроде бы державшийся неподалеку от нас. Я его не помнил и думаю, что он просто ошибся группой.
Явились также дворник и Буратино. Варахасий по этому случаю надел новый, негнущийся ватник, расчесал бороду и надраил кирзовые сапоги. По внешнему облику его принимали за местного: то и дело отзывали в сторонку, назойливо о чем-то шептались, совали деньги. Варахасий всем все обещал, но денег не брал. Буратино же наконец снял свой полосатый колпак, и у него обнаружилась лысая, старческая голова в редкой щетине. Он непрерывно оглядывался и шмыгал хищным носом. Время от времени они вместе с дворником ненадолго скрывались по лестнице, которая вела к туалетам, и потом возвращались минут через пять – в меру поправившиеся и оживленные.
Поручик, закутанный до переносицы шарфом, подняв воротник и до глаз сдвинув шляпу с мокрыми обвисающими краями, воровато скользнул внутрь – привлекая тем самым общественное внимание, и умоляющими жестами подозвал меня.
– Ради бога, сударь, не выдавайте, кто стрелял, – пойду на каторгу!
Он горбился, по-видимому стараясь казаться как можно меньше. Со шляпы капало, а от пальто, которое он, несмотря на жару, напялил, разило сыростью. Я ему процедил что-то сквозь зубы, и он исчез, растворившись в прозрачном буреломе дождя.
Ольга пребывала в непроницаемом одиночестве. Она как прислонилась к ноздреватой стене, украшенной с двух сторон от нее мрачными традесканциями, так и простояла все сорок минут ожидания – ни разу не шелохнувшись и не сделав попытки с кем-либо поговорить. Никто к ней не подходил. Никто даже, по-моему, не подозревал, что она тоже отсюда.
Я поздоровался с ней издали.
Она едва заметно кивнула.
Дождь глухо рокотал в пустоте обширного зала, наружные стены которого были целиком из стекла. Казалось, что мы находимся под водой, и внутренний дворик, где меж длинных луж мотались пионы, только усиливал это не слишком приятное ощущение.
Мне все время хотелось выйти наружу. Церемония почему-то задерживалась, и стрелки круглых часов на стене приклеились к циферблату. Мне даже чудилось, что они просто остановились. Времени больше нет, и впереди у нас всех уже ничего не будет.