Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пошел бы?
— Сомневаешься, Матвеич?
— Нет, друг, не сомневаюсь. Только не пришлось бы вместо одной две похоронки сочинять… Буди Игоря, его очередь.
— А, пусть сопит, погоду посмотрю.
— Ну, иди.
Ворчливый Захар, ерепенистый, в уныние легко впадает, а ведь тоже преданный самолету и экипажу, сколько раз его, классного радиста, на более теплые местечки сманивали — не ушел. С Димой, Борисом ругался, каждое слово оспаривал, а любому горло за них готов был перегрызть. И Борис Диму любил, «большой ребенок» — о нем говорил, прощая всяческие Димины заскоки. Хороший экипаж… был…
— Не раскрывайтесь, Илья Матвеевич, — над ним склонилась Невская. — О, температура у вас, кажется, под сорок.
— Это кажется, — Анисимов улыбнулся. — Я только минуту назад вспомнил, что мне скоро сорок. Совпадение, правда?
— Вы все-таки закройтесь, пожалуйста. В иных обстоятельствах я была бы рада вас поздравить.
— И я буду рад — вне зависимости от обстоятельств.
— Мы принесли вам слишком много горя, — голос у Невской дрогнул. — В том, что Гриша смолчал о Диме… ну, в том, что у него детские представления о чести, и я виновата.
— Честь у человека всегда одна, — сказал Анисимов, — на все случаи жизни.
— Вы правы, — сказала Невская, — только ни мне, ни Грише от этого не легче.
Анисимов повернулся на бок и взял в свою горячую ладонь невесомую руку Невской.
— Иной раз за несколько дней человека узнаешь лучше, чем другого за всю жизнь, — волнуясь, сказал он. — Может быть, я эгоист, Зоя Васильевна, да, грубый эгоист, но я счастлив, что судьба привела вас на Диксон… ко мне на борт. Это самое главное… я недавно думал, что это самое главное… Простите, я сбиваюсь…
Невская молчала.
— Мне многое нужно вам сказать, — продолжал он, — но об одном хочу вас просить. Сорок мне исполнится в начале декабря, и этот день будет для меня праздником, если мы — вы, Гриша, я — окажемся за одним столом.
Возвращение Кислова прервало разговор, и это, подумал Анисимов, наверное, хорошо. Его сильно знобило, не только от жара, но и от волнения; в том, что Невская молчала, не пыталась потихоньку, чтобы не обидеть его, забрать свою руку, он видел благоприятный признак; и вообще, как ни замечательно она собой владеет, ее глаза светились, они будто поощряли: «Говори, говори еще…» Эх, если бы Дима…
Смешанные чувства — горечь утраты и нежданное предвкушение счастья — охватывали Анисимова все с большей силой. Сейчас ему так важно остаться наедине с самим собой, понять, что с ним происходит. О Диме — думай, не думай, делу не поможешь, Дима, как шрам, останется на всю жизнь. Если не произойдет чуда! Укутавшись с головой, чтобы не слышать разговора Захара с Игорем, Анисимов стал думать о том, какой прекрасной станет жизнь, если произойдет чудо и Кулебякин вернется. А ты слюнтяй, удивился он, чувствуя, что глаза становятся влажными, ишь, размечтался. Хорошо, не видит никто, решили бы, что командир совсем скис. И очень напрасно решили бы, потому что именно теперь командиру по-настоящему захотелось жить!
Он с трепетом вспомнил свой неожиданный для самого себя порыв, и горячая волна нежности к изможденной, исстрадавшейся женщине захлестнула все его существо. Теперь ему казалось глупым и позорным, что он собирался поставить крест на своей судьбе. Он будет бороться, ему еще слишком много надо сделать, не только ему нужны полярные широты, но и он нужен им. И еще ему очень нужна она… они, поправил себя Анисимов, ведь он всегда так хотел иметь умного, чистого, с полуслова понимающего его сына. Ради них он горы своротит, он снимет с хрупких плеч Зои… — он даже встрепенулся, потому что впервые назвал ее Зоей, — бремя борьбы за существование и сделает все, чтобы она вновь научилась беззаботно, от души радоваться жизни.
И если в бессонную ночь двое суток назад он только догадывался, что в жизни его начинает происходить нечто необычайно важное, то теперь он был в этом уверен.
Взаперти
(Рассказывает Зозуля)
… Мы с Тоней возмущались, что официантка нас игнорирует: за другими столами люди ели, пили, смеялись, а нас она все обносила. Когда в очередной раз она прошла мимо, я попытался было снять с подноса тарелку с жареной рыбой, но Тоня меня остановила: «Лучше выпей воды… Хочешь пить?» Я открыл глаза.
— Кому еще воды? — спрашивал Игорь, черпал кружкой из кастрюли, гревшейся на печке.
Я напился, поблагодарил и снова улегся. В блокаду такие сны мне снились часто, но с тех пор я от них отвык: Антонина Ивановна, моя старшая сестра, превосходно ведет наше хозяйство. Впрочем, к еде я неприхотлив и всеяден, как медведь, со мной и дома, и в экспедициях хлопот нет.
За окном, занесенным снегом, темным-темно, мы совсем потеряли ощущение времени суток. Одни спят, другие бодрствуют и завидуют тем, кто спит, потому что тогда, когда терзают голод и невеселые мысли, лучше всего забыться.
«Мело, мело по всей земле во все пределы…» — пурга бушует вторые сутки. Родившись из поземки, она не по часам, а по минутам набирала силу, пока не растерзала в клочья атмосферу и не погнала ее невесть куда с огромной скоростью. Какая невероятная силища нужна для того, чтобы сорвать с поверхности льдов и островов миллионы тонн снега, превратить его в режущую пыль и с ревом и свистом завертеть в дьявольской пляске. Пурга — это игра без правил, в которой выигравших не бывает: в лучшем случае, если будешь осмотрителен, то останешься при своих. Победить пургу нельзя, ее можно только переждать.
Мы лежим на полу: я, Илья Матвеевич, Зоя Васильевна, Гриша, Елизавета Петровна. Хотя в помещении у нас тепло, Анисимова трясет, у него высокая температура. Он и раньше сильно кашлял, а вчера, когда искали Диму, здорово добавил. Он хрипит и тяжело дышит, Лиза боится, что у него воспаление легких, а в аптечке ничего нет, кроме тройчатки и аспирина.
Но я-то думаю, что лучшим лекарством для него было бы возвращение Димы.
Дима — наша общая боль, мысль о том, что он погиб, невыносима. Но помочь ему мы бессильны… С тех пор, как он нас покинул, прошло часов тридцать. В тот вечер, когда Дима еще был с нами, Анисимов сказал: «Нам лучше, чем им, на Среднем. Мы-то знаем, что живы, а они этого не знают». Сейчас то же самое, возможно, думает о себе Дима.