Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет плохой погоды, есть плохая одежда, — улыбнулся Игорь. — Любимое присловье отца.
— Хорошие слова, — отставив кружку, сказал Анисимов. — Вот уже несколько дней знаю тебя, Игорь, а не пойму, с чем тебя едят. Вроде бы в Арктике ты не новичок, да и семейные традиции добрые… Почему не предложил Славе хотя бы тренировочные брюки?
— А я б его послал, — пробурчал Солдатов. — Подальше, чем Дима ушел.
— Вот видите. — Чистяков развел руками. — Не хотел нарываться на очередное оскорбление.
— Вижу, — кивнул Анисимов. — Позиция удобная.
— Я, кажется, делаю все, что в моих силах, — Игорь насупился.
Анисимов покачал головой.
— Не все. О тренировочных брюках ты не доложил, я вот, к примеру, только сейчас узнал — это раз; ты вдруг потерял слух, когда Николай Георгич предложил тебе вчера пойти вместе — это два… Оправдываться не надо, подумай и прими к сведению. Теперь так, прошу внимания. Дисциплина у нас никудышная, слишком много самодеятельности и ненужной болтовни. Без ведома дежурного из дому никому не выходить. Никому! Дальше. Перебранок я больше не потерплю, буду выгонять в тамбур. Это касается прежде всего тебя, Солдатов, и тебя, Захар. В нашем положении, друзья, единственное, что можно и нужно делать, это с достоинством — с достоинством! — ждать. Нас обязательно выручат, в Арктике иначе не бывает. Поверьте, были в нашей жизни ситуации похуже, но — выручали!
Анисимов перевел дух.
— Это уже не предложение, а приказ: Чистякову — снять с себя и отдать, Солдатову — взять и надеть тренировочные брюки. Дальше. Всем как можно больше лежать, мало ли на что еще нам могут понадобиться силы. Дежурному каждый час выходить и докладывать либо мне, либо Николаю Георгичу погоду, чтобы не упустить момента и вновь заняться костром. Все. Дискуссий не требуется, давайте отдыхать. — Он улыбнулся: — Мы и в самом деле притомились.
Анисимов допил кипяток, улегся и прикрылся курткой. Его трясло.
* * *
Очнулся он оттого, что ему стало нестерпимо душно. Сбросил с себя наброшенную кем-то нерпичью шкуру, куртку, попытался полной грудью вдохнуть воздух — какое там, будто обручами грудь стянуло. И тут же снова начало трясти. Жар, наверное, подумал он, кажись, отстрелялся…
Люди спали, один лишь Кислов понуро сидел у печурки. Не надеясь на чудо, Анисимов бросил взгляд на излюбленное Димой местечко рядом с Шельмецом. Пусто…
Память играет с человеком дурную игру, пришло на ум, она побуждает думать именно о том, что приносит наибольшие муки.
Не было бы вчерашнего разговора на скале — никуда бы Дима не ушел!
Зря Дима его затеял, уж так не вовремя, мог бы подождать со своей исповедью, а не подтверждать догадку командира. А то все выложил и тут же запросил отпущения грехов. Вот и нарвался…
Нет, не так все было. Не потому он выложил правду, что ждал отпущения грехов, в том-то все и дело, что не ждал и не надеялся на прощение! В чем другом можно Диму попрекнуть, но в одном никак нельзя: никогда и ни при каких обстоятельствах Кулебякин не лукавил. Врезать мог, надебоширить, взбрыкнуть копытом при виде юбки — сколько угодно, но хитрить, выгадывать — такого за Димой не числилось. И когда он, сознавшись, задал свой вопрос, то уже тогда был готов к тому, что экипаж, к которому прикипел душой, потерян для него навсегда. И верил, что командир поймет его правильно: не прощения просит Кулебякин, а казнит себя за происшедшую по его вине аварию.
«Значит, больше не возьмешь с собой?» — вспомнил Анисимов, и печаль с новой силой охватила его.
Подтвердил, кивнул — и Дима ушел в поземку. Ну почему бы не сказать ему «посмотрим» или, на худой конец, отмолчаться? Поздно, опять прошел, безвозвратно прошел точку возврата. И если в циклон это стоило жизни самолету, то теперь — самому любимому за все годы бортмеханику, преданному, каких у него не было и никогда больше не будет… Дима, Дима, что ты натворил! Неужели ты не понимал, что не предаст тебя командир? Ну, изругал бы тебя, как собаку, стружку со шкурой содрал бы, но предать…
Поздно. Прошел точку возврата — не кляни судьбу.
Полный крах, подумал Анисимов, крушение потерпел не только твой самолет, но и ты сам. Все разбито вдребезги: любимая когда-то семья, работа, без которой дальнейшая жизнь будет пустой и ненужной. Ни аварии, ни Димы ему не простят, и куда важнее, что этого он не простит самому себе. Теперь нужно будет все начинать сначала. Как когда-то готов был Дима, он пойдет на самую рядовую работу: расчищать аэродромы, принимать на полосу самолеты, сидеть в диспетчерской — лишь бы остаться в авиации. А молодость позади, вот-вот стукнет сорок, больше ему не подняться. Потерпевший жизненное крушение человек с его жалкой зарплатой Рите и Светлане будет, конечно, не нужен, подумал он и удивился равнодушию, с которым отнесся к этой мысли. Ничего, утешить Риту охотники найдутся, да и Светлана бредит замужеством, окрутит какого-нибудь сыночка с машиной… И семью, и карьеру — все свое будущее он отдал бы за то, чтобы сейчас, сию же минуту хлопнула дверь и, сгибаясь, чтобы не удариться головой о притолоку — сколько раз это вызывало смех! — в избушку вошел Дима Кулебякин.
Так думал, терзаясь, Анисимов, и ничто не отвлекало его от этих горьких мыслей.
Люди спали. Во сне было спасение — и завтрак, и обед, и ужин, и течение времени. Жаль, теперь ему не уснуть… С чего начались его ошибки? С того, что не проявил твердости, взял на Диксоне пассажиров… Он вспомнил, как два с лишним года назад, будучи на ледовой разведке, сел в тумане на вынужденную на припае, а припай взломало, самолет быстро пошел ко дну, а они скакали со льдины на льдину, пока не нашли более или менее надежную, а туман все не проходил, и лишь на третьи сутки их разыскал и снял вертолет. Тогда все было куда хуже: в мокрой одежде под ветром, такие же голодные, только прилечь негде, нечем согреться — гимнастикой спасались… Да, было хуже, но без пассажиров!
Погоди, остановил себя Анисимов. А кто, не будь на борту Белухина с его бесценным опытом, вывел бы экипаж на Колючий? Кто помог бы нести Бориса? И, самое главное… — на сердце у него потеплело, — самое главное…
— Водички, Матвеич?
— Пожалуй, — сипло произнес Анисимов. Прокашлялся, выпил. — Спасибо… Захар, держи марку.
— Понимаю, Матвеич,
— Срываешься ты.
Кислов криво усмехнулся.
— Как выругаешься