Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он в могиле, однако если бы был жив, то посмеялся бы, вероятно, над моим ответом. Для него, буржуазного деятеля, и не потребовалось бы никаких других доказательств, кроме наших сегодняшних взаимоотношений с Китаем. Он, дескать, меня предупреждал, а я отверг «желтую опасность» с марксистской, классовой точки зрения. А теперь кто прав? Даладье сказал бы, что это он прав. Ведь отношения СССР с Китаем ухудшились так, что дальше некуда, мы уже дошли до военных столкновений.
Хотя Даладье посчитал бы себя правым, я, как коммунист, полагаю, что я дал ему тогда правильный ответ. Другого сказать и не мог, даже сомневаясь в верности политики Мао Цзэдуна, сомневаясь не с позиции «желтой опасности». У меня возникли сомнения в том, что Мао занимает правильную политическую позицию, и я жалел, что он высокомерно ведет себя по отношению к Советскому Союзу.
Я высказывался об этом еще по возвращении из первой поездки в Китай в 1954 году, вскоре после смерти Сталина. Уже тогда, несмотря на исключительное внешнее дружелюбие со стороны Мао, проскальзывало его высокомерие, какие-то националистические проблески, пошли первые его заявления о превосходстве китайской нации над другими (совершенно немарксистский подход). В беседах со мной о ходе истории Китая, о его завоевателях и народном им сопротивлении он отмечал, что китайский народ вообще не поддается ассимиляции. Разговаривая в таком тоне, он как бы давал почувствовать человеку другой нации, что относится к нему свысока. Это оставляло неприятный осадок. Позднее, когда Мао дошел до открытой наглости в отношении Советского Союза, он просто заявил о незаконности наших границ, что эти границы навязаны Китаю русскими царями. Однако такие обвинения несостоятельны, не оправдываются ни исторически, ни просто фактически.
Значит, Даладье был прав? Сейчас опасность для Советского Союза существует. Политика, которую проводит Мао, чревата опасностями и для китайского народа. Мы все не вечны на Земле. Придет неизбежно час, когда Мао уйдет с политической арены. Думаю, что Линь Бяо[679], который еще при жизни Мао назначен его преемником, поймет, что политика, которая сейчас проводится Китаем в отношении братских социалистических стран, неправильна и никак не согласуется с интересами коммунистического движения. Думаю, о Даладье можно долее не вспоминать. Тем более что Мао еще жив и я жив, а Даладье уже нет.
На приеме в нашем посольстве я встретился в Париже, как со старым знакомым, и с другим бывшим премьер-министром Франции, господином Фором. Он представлял свою страну на Женевском совещании четырех лидеров. С его разрешения я стал называть его тогда Эдгар Иванович. Он познакомил меня со своей супругой, любезной женщиной. Да и сам он общительный и приятный человек. Потом, находясь в отставке, Фор приезжал в СССР, и я не раз с ним встречался. Его жена была редактором в каком-то женском журнале и тоже приезжала в СССР. Я и с ней встречался. Мы с Фором люди разной политической направленности, но острых столкновений между нами никогда не возникало.
Встретился я в Париже и с Ги Молле, и с Мендес-Франсом, другими известными политическими деятелями. Я был благодарен Мендес-Франсу[680] за то, что в ходе Женевских переговоров по Лаосу он нашел в себе политическое мужество выступить с вопросом о Вьетнаме. Конечно, вьетнамский народ проявил и мужество, и выдержку, показал свое упорство и разгромил французских оккупантов. Но все-таки большая личная заслуга принадлежит Мендес-Франсу в том, что, когда он пришел к власти, сменив Ги Молле, то предложил в Женеве разделить Вьетнам на Южный и Северный и определил границу между ними. Она была не без споров принята, в том числе нами и Хо Ши Мином. Наш представитель тоже участвовал в той Женевской конференции. Мы не только поддерживали и поддерживаем политику Северного Вьетнама, но и помогаем ему оружием и чем только можем. А тогда прекратилась война, которая велась там ряд лет.
Генерал де Голль неоднократно высказывал мысль о том, что Европа должна жить своим умом, должна освободиться от опеки со стороны США. Он прямо заявлял, что тяготится таким положением, которое создалось в мире вообще и особенно для Франции, а в разговоре со мной давал понять, что мы со своей стороны могли бы содействовать освобождению стран Европы от американской опеки. Де Голль тяготился положением, создавшимся в НАТО. Я, признаться, не смог сразу разобраться, чего же он хотел? По своему классовому положению он, конечно, душой и телом должен был бы поддерживать политику США, и мне было трудно представить, что Франция потом уйдет из военной части НАТО. Де Голль не высказывался на этот счет прямо, говорил намеками, но у меня сохранилось в памяти, что он уже тогда вынашивал какие-то такие намерения. Одно было сразу видно: что он не хотел быть пешкой в «большой политике» США, направленной на окружение и изоляцию Советского Союза; не хотел являться каким-то слепым орудием в чужой политике, которая не всегда согласовывалась с интересами Франции. Тут он проявлял и трезвость ума, и волю.
Посол Виноградов просто преклонялся перед де Голлем, и я в шутку наедине называл его деголлевцем. Посол очень высоко ценил генерала, его ум, его поведение и считал, что де Голль не преследует никаких агрессивных целей против Советского Союза. Виноградов скорее чувствовал это, чем мог убедить меня в этом. После личных встреч и бесед с де Голлем мое мнение начало совпадать с мнением Виноградова. Я оценил де Голля как партнера. Вопросов внутренней жизни СССР и Франции мы с ним не затрагивали, потому что эти вопросы именно внутренние для каждой страны. Это де Голль понимал хорошо, поэтому и намеков не делал никаких насчет нашего внутреннего устройства, хотя я понимал, что он являлся тут противником. Я тоже понимал, с кем имею дело. Не скрою, однако, что и на меня он произвел сильное впечатление.
Сталин был невысокого мнения о способностях военных лиц в политической деятельности. Его любимое слово «солдафон» означало наличие тупости, ограниченности, непонимания социальных условий, в которых живешь. Такое мнение распространялось им не только на наших генералов, но и на генералов всех стран, включая де Голля, чье гордое, независимое поведение, та особая позиция, которую он занимал в своей среде и которая способствовала его своеобразной изоляции, Сталина не заставляли менять своей точки зрения. Ведь де Голль не занимал тогда ведущего положения в политике Франции. Сталин относился к нему без особого уважения. Теперь личное знакомство убедило меня, что этот генерал очень хорошо разбирался в политике, в международных вопросах и занимал четкую позицию, отстаивая интересы Франции. Он вовсе не был подвержен чуждому влиянию, ему вообще нельзя был навязать чужое мнение, особенно в политике, не отвечавшее интересам Франции. По всем вопросам, которые мне приходилось с ним обсуждать, он высказывался сам, не нуждаясь в комментариях Министерства иностранных дел или премьер-министра[681], хотя на такие беседы последний приглашался. Но приглашался скорее для проформы. Во имя представительства. А де Голль, по всем вопросам имея законченное мнение, лично излагал его, прочие же политические деятели Франции всегда соглашались с ним.