Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слонялся по коридорам с блаженной улыбкой и думал про то, что мне нравится все это вместе и совершенно неинтересно все это по отдельности.
Я всему сочувствовал, со всеми радовался, всех любил – но не хотел входить ни в какую, абсолютно ни в какую дверь! Это было как на чужой елке, когда тебе до слез нравятся все дети, но, уходя, ты ловишь себя на том, что никто из них к тебе не подошел, а подружиться сам ты попросту постеснялся.
Наконец я добрел до абсолютно тихой мемориальной комнаты Павлика Морозова. Здесь было совсем уж чисто и светло, нестерпимо ярко горела люстра, а перед портретом стояла стеклянная банка с цветами и скучал на карауле высокий парень в белой рубашке. Он погрозил мне кулаком, но не решился сойти с места, пока я обходил комнату кругом.
Комната была пуста. В ней было только высокое полукруглое окно, портрет, банка с цветами и часовой. О Павлике Морозове я не знал в ту пору почти ничего. И дома, и в школе как-то стеснялись рассказывать о деталях его подвига, хотя
чего тут стесняться – бывают такие отцы, на которых хочешь не хочешь, а побежишь докладывать.
Поэтому Павлик был для меня просто пионером-героем, которого убили враги.
Тихая смерть ребенка очень соответствовала моему лирическому настрою. Я посмотрел-посмотрел на портрет и вдруг заплакал.
Парень на посту, удивленно хлопая глазами, смотрел на меня.
– Ты чего, дурак, что ли? – пробасил он, видимо, пытаясь меня успокоить.
Я махнул на него рукой и снова выбежал в коридор.
* * *
Здесь меня и нашла мама, приближавшаяся ко мне быстрыми взволнованными шагами.
– Пойдем! – закричала она. – Тебя согласились взять в оркестр народных инструментов!
Видимо, мама сумела обаять руководителя оркестра прямо в холле, где он, высокий и застенчивый, раздевался в гардеробе для сотрудников. Навела на него сердобольная нянечка, с которой мама успела за эти мучительные вечера крепко подружиться.
– Василий Васильевич, вот он, – тащила она меня за собой, пока мы спускались в подвал. – Ничего не хочет, всех стесняется. Дайте ему какой-нибудь инструмент.
– Пожалуйста! – сказала Василий Васильевич и выдал мне четыре деревянные ложки.
– Ой, а мандолину нельзя? – расстроилась мама.
– Милочка! – обиженным скрипучим голосом громко сказал Василий Васильевич. – Мы же готовимся к районному смотру, репетируем программу! Всему свое время! Или вы не хотите?
– Хотим! – испуганно закричала мама.
– Теперь так, – деловито сказал Василий Васильевич. – Занятия три раза в неделю, в семь вечера. Трудно, я понимаю, но... Домашние задания готовить обязательно! – он недоверчиво посмотрел на меня.
– Вот смотри! – он взял в сухую огромную ладонь две ложки и пробарабанил по колену четкий ритм. – Давай.
Ложки в руке не помещались. Я пробарабанил ритм по столу.
– Да нет же, нет! – вдруг тонко и страшно закричал Василий Васильевич. – Это не тот ритм! Слушай внимательно!
...Теперь-то я понимаю, что, согласись я работать у Василия Васильевича на ложках, быть мне через годик-другой в местном вокально-инструментальном ансамбле вторым или даже первым ударником. А там, глядишь... и жизнь сложилась бы иначе! Да что теперь говорить!
Я со вздохом взял ложки и стал поглядывать на остальных. Более или менее мне понравилась басовая балалайка в два моих роста, но на ней играла толстая важная девочка.
Мама смотрела на низкие сводчатые потолки. В подвале было очень жарко.
Она взяла меня за руку и вдруг пошла к выходу.
– Извините, – сказала она уже от дверей.
Василий Васильевич не удивился и не попрощался.
На прощание нянечка нам сказала:
– А еще Дворец пионеров есть. Тут рядышком, вон возле парка. Там эти... горнисты, барабанщики. Туристический, говорят, хороший.
Мама сказала «спасибо», и мы пошли сквозь сугробы домой. Что ей не понравилось в оркестре народных инструментов – я так и не понял.
Позади нас горел всеми огнями великий Дом культуры Павлика Морозова.
Я оглядывался и смотрел на него – старинный особняк с колоннами. Я обещал себе, что когда-нибудь туда вернусь.
Но так и не вернулся.
Помню, как мама впервые посадила меня под домашний арест.
Я был совершенно потрясен этим событием.
Хотя, казалось бы, что такого – посидеть дома? В родных, так сказать, стенах? Многие дети сидят под домашним арестом – и ничего ведь, не умирают. Даже больше того, вообще никуда идти не хотят. А зачем, спрашивается? Дома у них телевизор, видео, компьютер, музыкальный центр и даже, может быть, игровая приставка.
Ну а мы даже представить себе не могли день без гулянья. Как это? Не выйти во двор? Не походить по родным лужам? Стыдясь самого себя, из-за занавески наблюдать, как люди
чертят классики, разбивают битой горку пятаков или, не дай бог, затевают слона?
...Да ведь и никакой бытовой техники у наших родителей пока еще не имелось.
Телевизор и то был черно-белый. А так еще мог быть приемник трехпрограммный. Магнитофон. Утюг, может быть, электрический на шнуре. Проигрыватель «Юность» с пластинками.
Для полноценного отдыха, прямо скажем, маловато. Да и появились эти вещи как-то неожиданно. Родители еще не успели к ним привыкнуть. Трогать руками практически не разрешали.
Приходилось сидеть дома и ничего не трогать руками. По телевизору днем показывали таблицы для настройки изображения.
Поэтому приходилось изобретать довольно странные способы проводить время.
* * *
Итак, мама ушла на работу и оставила меня под домашним арестом. От этого я немедленно почувствовал себя опять маленьким. Когда из дому выходить нельзя, а дома делать совершенно нечего.
Я лег на диван и стал представлять, как бывало прежде, разные чудеса на обоях, сощурив изо всех сил один глаз. От такого усиленного сощуривания, как известно, узоры на обоях должны расплываться и превращаться в дурацкие лица, фигурки животных, дворцы и пистолеты. Но они не хотели превращаться и только обиженно мигали в ответ.
Тогда я решил поправить свое здоровье и пошел на кухню. Намазав кусок черного хлеба толстым слоем горчицы, посыпав его перцем и солью и налив стакан холодной воды, я с вожделением съел свой любимый фирменный бутерброд (секрет которого открыл еще, кажется, во втором классе) и залил его обжигающей и в то же время чудесной на вкус холодной водой из-под крана.
Затем я опять лег на диван и стал прислушиваться к своему животу. Живот удовлетворенно бурчал и булькал. Горчица и перец, как всем известно, вызывают веселое покалывание в мозгах. Теперь мне стало окончательно ясно, что я – это действительно я, но только вот одиночество какое-то не мое. Раньше оно было сладким, теплым и уютным. Теперь меня окружало холодноватое и круглое одиночество совершенно без углов и пещер. Но ничего, подумал я, нет худа без добра. Это даже интересно – попробовать сделать так же, как раньше.