Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил и видел, как усталость и равнодушие на её лице сменяется любопытством, интересом, надеждой.
— Я правильно тебя поняла, Боря? Мы будем укрывать там людей от Закона?
— Не мы. Ты. Но я тебе помогу. Буду помогать по мере возможности. С лекарствами, документами… Но никто не должен знать.
Он замолчал и внимательно посмотрел ей в глаза. Всё ли она понимает, как надо? Она поняла правильно. Побледнела и коротко кивнула.
Там, на пятьдесят четвёртом, ему требовался свой человек. Давно уже требовался. Нынешний главврач, человек слабый и пьющий, не внушал доверия. Другое дело Анна. Да, она принципиальная, неподкупная, но… любые принципы можно поставить на рельсы нужного дела, и есть вещи, которые привязывают прочнее денег.
— Но, Ань, услуга за услугу. У меня там человек есть свой, хороший человек. Ивлев Сергей Сергеевич, завскладом медикаментов. Он тебе ни в чём не откажет, правой рукой станет. Но и ты… ты ему тоже помогай, когда он попросит. Во всём помогай. Хорошо?
Она ещё не успела сказать «да», но Борис уже видел, понимал — Анна согласилась.
* * *
Борис подождал, когда Анна успокоится, подошёл, сел на валун спиной к ней. Прижался. Почувствовал сквозь рубашку тепло её тела. Она не отодвинулась.
— Да подписал я твою заявку. Подписал. Завтра можешь забрать. Только пришлось кое-какие позиции вычеркнуть.
— Мне надо всё. Всё, что я указала.
— Аня, ну не наглей. Я и так делаю всё, что могу. Но я не господь бог, я всего лишь один из двенадцати членов Совета.
Борис замолчал. В глубине души он ругал себя, что ситуация вышла из-под контроля. Что Анна, не выдержав ожидания, сама прибыла наверх, и не просто прибыла, а осталась здесь на две недели, а это было совершенно не на руку Борису. И сейчас она, раздражённая, злая, выплескивала свои эмоции на него. Да, за эти четырнадцать лет многое изменилось, и Анна изменилась тоже. Та женщина, растерянная, жалкая, убитая смертью сестры и раздавленная законом об эвтаназии, исчезла, и новая Анна снова, как в детстве рвалась в бой. А он не знал, как её сдержать.
Тема эвтаназии, которой она коснулась, была слишком сложной. Слишком тяжёлой. Анна, так до конца и не изжившая свой юношеский максимализм — в этом они с Павлом были отчасти похожи — видела мир чёрно-белым. Она видела добро и зло, но не замечала нюансов. В отличие от него, Бориса. А он замечал. Знал, что их новая реальность, начавшаяся четырнадцать лет назад, чёрно-белой не была. Она была объёмной, выпуклой, многогранной, отвратительной и притягательной, обоснованной и немыслимой, бесчеловечной и в то же время преисполненной любви ко всему живому. А они во всём этом жили… Сказать, что привыкли? Ну… Борис не был таким оптимистом.
Как и Павел, он прекрасно понимал, что если не такая мера, то всё равно, что-то похожее должно было быть предпринято. Ведь в те дни, последние дни уходящей эпохи фальшивого гуманизма, они все жили как на пороховой бочке. Причём не в фигуральном, а в самом буквальном смысле. И иногда те дни так чётко и выпукло вставали перед глазами Бориса, что он мог вспомнить каждое слово, каждый взгляд, даже тот отвратительный спёртый воздух безнадеги, которым они все дышали и которым был пронизан зал заседаний Совета. Борис помнил, как Павел до хрипоты спорил с Величко, своим главным оппонентом в вопросе закона, горячился, краснел, натыкаясь на его насмешливо-презрительный взгляд. И убедил-таки. Не только надменного Величко — вообще всех. Их всех.
Борис понимал правоту Павла, но вот разделял ли его решение в полной мере? На этот вопрос он не ответил бы однозначно. Ни тогда, ни сейчас. Особенно сейчас.
Как бы цинично это не звучало, но дамоклов меч эвтаназии не висел над Павлом: Ника была юна, сам Павел здоров и полон сил, а кого он боялся потерять, тех он уже потерял — Лизу, сына, мать, которая умерла за пару месяцев до принятия закона… А вот ему, Борису, в последнее время всё чаще становилось страшно. Отчима убил инфаркт десять лет назад, но по нему Борис и не горевал. А вот мама… свою мать Борис очень любил. При всей её безалаберности, неприспособленности к жизни, легкомыслии, наплевательском — по общественным меркам — отношении к своим материнским обязанностям, их, мать и сына, связывали нежные и трепетные чувства. И Борис даже представить себе не мог, не допускал саму мысль, что его мать ждёт участь остальных пожилых людей Башни. Да, пока она работала (Борис пристроил её на непыльную работу наверху), но годы брали своё, и сколько ещё вот так… Борис не знал. Старался не думать. И всё равно думал.
Думал о том, что несмотря на все принятые меры, ситуация не становится лучше — наоборот, каждый день преподносит всё новые и новые неприятные сюрпризы. Взять хоть эту историю с энергоблоком Руфимова, о котором они говорили на днях с Павлом. Да, не нужно было быть специалистом, чтобы понимать, что мощность оставшейся электростанции надо снижать, но — чёрт возьми — если они это сделают, то бунты, которые вспыхивали четырнадцать лет назад, покажутся Совету Двенадцати детскими игрушками.
* * *
— Ваш Совет — полное дерьмо! — Анна словно услышала его мысли о Совете.
— Ты уже это говорила. — Борис поморщился. Нужно было прекращать этот бесполезный разговор.
— Надо будет, ещё сто раз повторю. Ты мою позицию знаешь. Я её ни от кого не скрываю. То, что вы сделали… что мы сделали, да-да, мы все сделали, потому что не возмутились, промолчали, кто-то даже поддержал… так вот, всё это, оно нам аукнется. Уже аукается. Мы изуродовали наш мир, и теперь в этом уродливом, перевёрнутом мире растим детей. Монстрами, Боря, растим. Они уже не понимают, что хорошо, а что плохо. Где правда, а где ложь. И над всем этим Паша с нимбом на голове. И со своей ублюдочной уверенностью в том, что он может решать, кому жить, а кому умирать…
При упоминании Павла голос Анны сорвался. Стал глухим, хриплым. Борис почувствовал, как в душе разливается пустота, плечи его против воли ссутулились, опустились, словно невидимая рука накинула ему несколько лет,