Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VII
Таков был путь, пройденный Платоном. В «Федоне» Сократ рассказывает, что в молодости ему пришлось присутствовать при чтении отрывков из творений Анаксагора и что, когда он услышал, что разум есть устроитель и зачинатель всего (νοῦς ἐστιν ό διακοσμῶν τε και πάντον αιτιος), он безмерно обрадовался и сказал себе, что это как раз то, что ему нужно, и что ни на какие сокровища в мире он не променял бы такого учения. Признать за разумом такую власть значило, по его мнению, что разуму для всего и для каждого дано найти то, что будет для него наилучшим. Соответственно этому человек вправе ждать и для всего, и для себя только того, что будет наиболее удачным и хорошим. Каково же было его разочарование, когда, прислушавшись к словам Анаксагора, он убедился, что его «разум» ищет и находит в мире только естественную связь явлений! Сократу это показалось нестерпимо обидным, и он, отвернувшись от Анаксагора, стал за свой страх допытываться о начале и источниках всего существующего. По какому праву Сократ так рассудил? Подрядился, что ли, разум дать Сократу такое объяснение вселенной, при котором «лучшее» оказалось бы самым сильным? Разве в идею разума дано нам вложить силу находить везде только хорошее, а не то, что есть, т. е. и хорошее и дурное? Мы не вправе, т. е. не имеем никакого основания вперед с уверенностью рассчитывать, что разум найдет в мире больше хорошего, чем дурного. Может случиться, что он найдет больше хорошего, а может быть, больше дурного, и даже много, очень много дурного. Аристотель тоже знал Анаксагора, но ему Анаксагор был по душе, он казался ему единственно трезвым между пьяными. Разве, повторяю, понятие о разуме должно покрыться понятием о лучшем? Скорей наоборот, понятие о лучшем должно выводиться из понятия о разумном. Лучшее может быть неразумным, а разумное исключать лучшее. Совершенно разумно – чтобы не брать новых примеров, – что суждение «отравили Сократа» есть такая же вечная истина, как суждение «отравили бешеную собаку», и так же разумно, что к признанию истинности этого суждения равно принуждается и одаренный сознанием камень, и божественный Платон, который бы все на свете отдал, чтоб вырвать из когтей вечной истины своего несравненного учителя. Таких примеров можно привести без счету – и разве Платон и Сократ не знали этого так же, как и мы? Они, если бы захотели, могли бы сказать, как теперь говорят: «низшие категории бытия суть более сильные, высшие – более слабые». И это было вполне «разумно», хотя хорошего тут мало, хотя в этом нет совсем ничего хорошего. Хорошо было бы, если бы высшие категории были более сильными. Но требовать от разума, чтоб он признал, что высшие категории есть самые сильные, – значило ли бы насиловать (αναγκάζειν) разум? И разве разум покорится силе, откуда бы она ни пришла? Можно было говорить, как нам говорили Παρμενίδης αναγκαζόμενος (Парменид принуждаемый), даже Θέος αναγκαζόμενος (Бог принуждаемый), но сказать νους αναγκαζόμενος (разум принуждаемый) – хотя бы и самим добром, как бы мы добро ни превозносили, если бы мы даже решились, вслед за Платоном, утверждать «οὐκ οὐσίας ὄντος τοῦ αγαθου, αλλ ’ετι επέκεινα της ουσίας πρεσβεία και δυνάμει υπερέχοντος»[20] – кто посмеет сказать такое? Кто решится утверждать, что истина «Сократа отравили» в близком или отдаленном будущем перестанет существовать и что (сейчас это самое для нас главное) сам разум должен будет это признать, хотя и не по своему почину, а по принуждению (αναγκαζόμενος) чего-то, что его превосходит силой (υπερέχοντος δυνάμει)? Есть такая сила, которая повелевает и над истинами?
Не может быть двух мнений: такой силы нет. И все же Платон этой силы искал и за этой силой шел туда, где, по общему убеждению, ничего нельзя найти: к смерти. Но нужно признаться: Платон не нашел того, что искал. Или так, пожалуй, вернее будет: Платону не удалось донести и до людей то, что он нашел за пределами возможного знания. Когда он пытался показать людям обретенное им, оно на его глазах загадочным образом превращалось в свою противуположность. Правда, и это «противуположное» пленяет и чарует нас тем отблеском неизреченного, который будит в смертных воспоминания об изначальной безмерной и сверхъестественной полноте и красоте бытия. Но неизреченное осталось неизреченным. «Творца мира увидеть трудно, а показать его – невозможно». Неизреченное есть потому и постольку неизреченное, что оно, по своей природе, противится – не воплощению вообще, как мы склонны думать, – а окончательному, последнему воплощению. Оно воплощается, но не может и не хочет превратиться в знание, ибо знание – есть принуждение, принуждение же есть подчинение, лишение, отнятие, в последнем счете таящее в себе страшную угрозу, acquiescentia in se ipso, – человек перестает быть человеком и становится одаренным сознанием камнем. Παρμενίδης ἀναγκαζόμενος υπ’ αὐτῆς τῆς ἀλητείας. Парменид, оглянувшийся на истину, уже не есть больше тот Парменид, который, как впоследствии Платон, отваживался идти в никому не известную, только обетованную людям, страну за золотым ли руном или за иным, не похожим на виденные людьми сокровищем, не есть больше живой, мятущийся, беспокойный, непримиримый, а потому великий Парменид. Голова Медузы, которую он увидел, обратившись назад, принесла ему высшее возможное, последнее успокоение. Τῆς δὲ τοῦ ὄντος θέας, οἵαν ἡδονήν ἔχει, ἁδύνατον ἄλλ ω γεγεῦσθαι πλήν τῷ φιλοσόφω,[21] – пишет сам Платон. Но ведь он же нам разъяснил, что такое r|Sovr) (удовольствие): удовольствие есть гвоздь, которым человек прибивается к своему тенеподобному, смертному бытию. И если созерцание приносит «удовольствие», то каково бы ни было само по себе это созерцание, нам уже не дано избежать роковой расплаты. А Платон, словно нарочно, словно бы он хотел подчеркнуть, что дальше «удовольствия» человеку не дано идти, что удовольствие есть награда и цель всех наших борений, на следующей странице опять повторяет: «всякое удовольствие (ἡδονή), кроме того, которое испытывает разумный человек, не есть чистое, а только тенеподобное». И дальше он еще с большим подъемом и вдохновением распространяется об удовольствии (ἡδονή), которое нам приносит все то же созерцание (585е, 586а). Все, что впоследствии Аристотель с таким пафосом говорил на тему ἡ θεωρία τò ηδιοτον καὶ ᾰριστον