Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все, малыш, – шепнул Толя, легонько отталкивая ее от себя, и, тяжело дыша, откинулся на подушки. Маруся вздрогнула от его слов. – Я тебя теперь от себя не отпущу. Хватит на часы смотреть в кровати, не мальчик уже. Молодая ты, конечно, сомнения есть у меня... Но вроде девчонка неплохая. Ладно, поживем вместе, посмотрю, что оно будет. Ты как на такое дело смотришь, чтоб со мной пожить?
– Я... хорошо... – чуть слышно проговорила она.
– Ну и хорошо, раз хорошо.
Три года назад, когда Маруся была влюблена во вгиковского студента – того, которого потом застала в постели с двумя голыми однокурсницами, – мама сердито говорила ей:
– Если бы ты не бежала к нему, как собачонка, по первому свисту, он бы тебя на коленях умолял вообще от него не уходить! А так он тебе даст пинка под зад в ближайшее же время, можешь не сомневаться. Мужчины одноклеточные существа, управляются двумя кнопками. Проще, чем стиральная машина.
Тогда мама оказалась права, но все равно Маруся уже и тогда знала, что маме далеко не все известно о мужчинах. Что-то в них было такое, что не управлялось двумя кнопками да и вообще не определялось словом «управление»... Маруся не столько знала это, сколько чувствовала. И неважно, что тот студент, конечно, вскоре ее бросил. К Толе она ведь тоже готова была бежать с закрытыми глазами и даже вовсе без всякого свиста, но это оказалось совсем неважно – он все равно захотел, чтобы она была с ним, захотел с ней не расставаться!
И, радуясь, что мама была не права и счастье возможно, Маруся засмеялась и сунула голову Толе под мышку, как под большое сильное крыло.
В тураковском доме царило привычное запустение. Сколько Маруся себя помнила, здесь всегда было так, даже когда была жива бабушка Даша, и было хозяйство с курами и поросятами и мамина мастерская с сумрачными картинами... Все равно и тогда казалось, что в этом доме долго никто не жил, а потом вот поселились какие-то люди, которые то ли не умеют, то ли не хотят толком обустроиться. Хотя вообще-то в этом покосившемся домишке выросла не только мама, но еще даже бабушка, не говоря уж про Марусю.
– Бездомовные они, Климовы-то, – услышала однажды Маруся. – Не бабы, а одно недоразумение. Потому и безмужние все. Какой мужик потерпит, чтоб в доме ни достатка, ни уюта?
Говорила это тетя Зина, дом которой стоял рядом и которая поэтому вечно ругалась с бабушкой Дашей: то климовские куры зашли в соседский двор и съели весь корм, не про них насыпанный, то коза ихняя драная объела огород, то к Амальке-потаскухе понаехали среди ночи из Москвы художники и орали да водку жрали до утра... В отличие от бабушки Амалия вообще не обращала внимания на соседей – не снисходила до скандалов, ни о чем не просила и даже не разговаривала с ними. Не приходилось удивляться, что бабушку в деревне не любили, Амалию ненавидели, а Марусю норовили пожалеть. Жалость казалась ей оскорбительнее, чем даже ненависть, поэтому она сторонилась соседей не меньше, чем мама.
Но, конечно, насчет бездомовности соседка была права. О том, например, что в доме должно быть чисто, Маруся впервые узнала от Сергея. Ей тогда было восемь лет, и она с удовольствием училась мыть полы, потому что он хвалил ее за это. Впрочем, Сергей не ругал ее и за полы невымытые. Может, просто не хотел, чтобы Амалия стала возмущаться, что он навязывает ее дочери свои идиотские буржуазные представления о женщине. Мама всегда называла его благополучным буржуа, который ничего не понимает в творчестве, а потому не должен вмешиваться в ее жизнь, а если он желает руководить женщиной на том основании, что спит с нею, то нечего ему сюда приезжать, потому что для подобных намерений у него есть супруга, как раз такая благополучная клушка, которая ему только и нужна... Когда мама говорила все это Сергею, Маруся зажмуривалась и затыкала уши – боялась, что однажды он в самом деле не приедет.
С тех пор как Сергей появился в ее жизни, тураковский дом стал ей каким-то чужим, притом непонятно почему, она ведь после его появления прожила там еще восемь лет – целую вечность. Но это было именно так, и именно поэтому теперь, морозным декабрьским днем, Маруся вошла в тот временный свой дом с совершенно равнодушным сердцем, хотя не была здесь больше двух лет.
Если чему и стоило удивляться, то лишь тому, что дом не развалился за это долгое, перевернувшее Марусину жизнь время.
Она с трудом повернула ключ в замке, с трудом, налегая всем телом, сдвинула с места дверь, застывшую так же, как здешняя жизнь.
Дом ничуть не изменился оттого, что люди давно его покинули. Тот же стол на кухне – щербатая столешница, шаткие ножки, бугристая клеенка; тот же абажур на лампочке – выцветший настолько, что непонятно, имел ли он когда-нибудь цвет. Те же светлые деревянные полки для книг в Марусиной комнате – их сделал муж соседки Зины, а когда Сергей, заказавший ему эту работу, расплачивался с ним, то он сказал: «Хороший ты человек, Константиныч, а счастья-то Бог тебе не дает», – и посмотрел на Марусю так выразительно, что ей захотелось провалиться сквозь кривые доски пола. Понятно ведь было, что сосед считает ее приметой Сергеева несчастья.
Не разглядывая больше всю эту знакомую обстановку, которая до сих пор сидела у нее в голове если не болезненным, то все-таки неприятным гвоздем, Маруся открыла шкаф и сняла с вешалки цигейковую шубу, в которой ходила до восьмого класса. Фигура у нее с тех пор почти не изменилась, поэтому цигейка пришлась впору. Правда, шуба была очень уж некрасивая – ее покупала когда-то бабушка Даша, и, хотя она честно потратила все деньги, оставленные Сергеем на теплую одежду для Маруси, одежда эта, в том числе и шуба, оказалась какая-то бесформенная; теперь это было особенно заметно. Впрочем, Маруся и не ожидала найти здесь палантин от Диора, а цигейка, как ни говори, была очень теплая, это она помнила еще с тех пор, когда бегала в свою деревенскую школу через поле, которое насквозь продувалось ветром. Жмурясь от этого льдистого ветра, она тогда представляла, как в один прекрасный день мама все-таки согласится, чтобы Сергей снял ей квартиру, и они переедут в Москву, и какое это будет счастье! Но мама не соглашалась на это с таким же необъяснимым упрямством, с каким не позволяла Сергею повезти ее дочь за границу. Так что Маруся пошла в московскую школу только в последнем классе – в ту самую, из «Двух капитанов».
«И что, много в этом счастья оказалось? – насмешливо подумала она. – Ну и хватит себя жалеть!»
Тут Маруся вспомнила, что жизнь ее теперь – это не школьное одиночество, не Толино уверенное «моя баба должна знать свое место», не постылая забота Анны Александровны, а цирк, и сразу поняла, что жалеть ей себя в самом деле не за что. Она даже не столько поняла это, сколько почувствовала по тому волшебному трепету, который прошел по ее душе при этом воспоминании. Как ветер от крыльев тех самых бабочек, которые неизвестно отчего в душе человеческой летают.
Она покрутила головой и даже зажмурилась, но бабочки не улетели. Тогда Маруся засмеялась, застегнула цигейку, положила джинсовую куртку в сумку, туда же сунула свои старые зимние сапоги – тоже купленные бабушкой, тоже бесформенные и тоже не знающие сносу, – и, ни о чем больше не думая, вышла из дома.