Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако на это не было времени. Все еще рыдая, я снова прошел через комнату и, хотя у меня не осталось сил даже надеяться, открыл коробку.
Джейд, наши письма были там, все до единого, сложенные и упакованные в два длинных коричневых конверта. Твой почерк был рядом с моим, я держал в руках оба конверта и все слова, что мы написали.
Когда я наконец вышел из конторы, такси все еще дожидалось меня. Водитель спал, сидя за рулем, уронив подбородок на грудь. Я секунду смотрел на него, представляя, что ему снится кто-то, кого он любит. Ночь стала холоднее, и ветер коснулся меня, словно в первый раз. Небо было аспидно-черным, с выделявшимися на нем несколькими синеватыми звездочками. Луна, почти полная, висела над ближайшим офисным зданием, похожая на блестящий холодный купол. Я посмотрел на луну, как смотрел множество ночей до того, ибо узники любят луну, только теперь я смотрел на нее не как узник, не как мечтатель, а как свободный человек, пилигрим, штурман, прокладывающий маршрут.
Даже не знаю, как бы я стал жить, если бы меня предоставили самому себе. Но от меня так много требовалось: я должен был поступить в колледж, должен был дважды в неделю посещать психиатра, должен был регулярно встречаться с полицейским надзирателем, а еще мне необходима была работа на неполный день. Все было обязательным, срочным, и я негодовал из-за этого с глубокой, беспомощной горячностью.
С помощью Миллисент Белл, подруги матери, я поступил в Университет Рузвельта, и мне даже засчитали некоторые работы, сделанные в Роквилле. Университет Рузвельта – это большое учебное заведение в центре города, и основную массу студентов в нем составляла работающая молодежь, женатые люди, было много учащихся, кому перевалило за сорок. Кампуса здесь не было, и, поскольку отсутствовало главное место для встреч и разговоров, было трудно завести друзей среди однокурсников или же, в моем случае, было легко их не завести. Я изучал астрономию, хотя в Университете Рузвельта была не особенно сильная астрономическая база. Я изучал математику, физику, хорошо справлялся с учебой, однако никто из моих преподавателей, как мне казалось, не узнавал меня на очередном занятии. Даже охранники в планетарии, где я появлялся два-три раза в неделю, чтобы созерцать купол, полный ярких точек огня и света, так и не запомнили меня и никогда не отвечали на мое приветствие.
Мне нравился мой психиатр, доктор Экрест, насколько может нравиться психиатр, с которым не хочешь встречаться. Полицейского надзирателя, приставленного ко мне, японца по происхождению, звали Эдди Ватанабе. У Эдди были волосы до плеч, он носил синие джинсы, а на шее у него на кожаном ремешке болтался один из тех символов мира, которые продаются на всех углах, здоровенный, как грейпфрут. Эдди придерживался странного убеждения, что его служба в качестве полицейского надзирателя знаменует победу «наших». Я с удовольствием высказал бы ему, что именно думаю о «Битлз», которых он обожал, о его пахнущих шампунем волосах, мягких, словно ночное облако, о его ложной вере, будто надо «быть открытыми друг с другом», и о полном энтузиазма, но унизительном пожатии моего плеча, которое я вынужден был терпеть каждый раз, когда сообщал ему что-нибудь, подходящее под его определение «новость-супер». Однако Эдди, как и многие до него, обладал громадной властью надо мной, и я не хотел проверять, насколько далеко она распространяется.
Друг моих родителей Гарольд Штерн нашел для меня работу в Объединенном профсоюзе рабочих швейной и текстильной промышленности. Гарольд, который обожал дразнить компанию моих родителей, уверяя, что он единственный среди них связан с рабочим классом (а следовательно, с реальностью), всегда казался мне высокомерным прохвостом, но тем не менее он расстарался ради меня и нашел работу всего в паре кварталов от Университета Рузвельта. Меня наняли носить плакат перед магазином одежды Сидни Нейгла на Вабаш-авеню. Сидни Нейгл продавал дешевые мужские брюки фирмы «Редман пэнтс», и смысл моего пикетирования заключался в том, чтобы донести до покупателей, что рабочие Редмана бастуют, и убедить их не приобретать продукцию фабрики Редмана. Мое романтическое отношение к профсоюзному движению не пострадало бы, будь у магазина богатенькие клиенты, однако покупатели, которые по большей части игнорировали мой плакат, оказались куда скромнее моих родителей и их друзей, а мистер и миссис Нейгл, управлявшиеся в магазине с помощью всего лишь одного работника, производили впечатление совершенно отчаявшейся и далеко не процветающей пожилой четы. Каждый раз, когда выпадала возможность, они бросали на меня горестные и гневные взгляды, и у меня зародилось ужасающее подозрение, что если бы я увидел их обнаженные предплечья, то на них оказались бы выцветшие синие цифры.
Я начал работать уже через неделю после проникновения в контору отца. Тот факт, что я вышел в мир и веду себя как нормальный человек, несколько ослабил напряжение в семье, хотя моим родителям не хватало самообладания скрывать собственные горести. Чтобы не опаздывать на работу, я перевел будильник вперед, и Роуз с Артуром, желая помочь мне на пути исправления, переставили все часы в доме, включая часы в своей спальне и наручные часы Артура. Если когда-то мои родители жили с уверенностью, что они на целую эпоху впереди основной массы, и если эта уверенность растворилась заодно с их политическими верованиями, то теперь они жили – это было очевидно – по меньшей мере на десять минут впереди истории.
Я часто думал, что сам не смог бы найти работу труднее. Каждый день я видел тысячи лиц. Иногда толпа мерцала передо мной, как жаркое марево над шоссе, а по временам каждое лицо вырисовывалось отчетливо и врезалось в память, словно лица из толпы со старинных гравюр – каждое вырисовано безупречно, с ошеломляющими деталями. Работа идеально подходила мне, оставляя массу свободного времени. Таким образом, я мог размышлять о том, насколько жалка моя жизнь, или вспоминать Джейд, тоскуя по ней, и обвинять всех, включая и далекие звезды, в том, что разлучили нас. Я пытался развлекаться: в один день считал чернокожих, в другой – тех, кто моложе двадцати, потом людей с заметными дефектами внешности. Я предсказывал, сколько за следующий час пройдет женщин с белыми сумочками, сколько пар будет держаться за руки, сколько человек окажется под кайфом или навеселе. Я выискивал в памяти что-нибудь для цитирования. Я мысленно обращался к своим друзьям, к римлянам, к землякам, заявляя, что видел, как лучшие умы моего поколения уничтожало безумие. Солнечный свет лился между поднятыми над Вабаш-авеню путями надземки, разделяясь на мягкие лучи, бросая на улицу тень, словно от перекладин стальной лестницы. Я пытался находить в этом редкостную красоту. Только она казалось слишком неуместной, слишком случайной, в ней отсутствовала некая составляющая. Она дожидалась глаз наблюдателя, чтобы стать красотой.
Все, кого я когда-то знал, похоже, ходили по другим улицам. Время от времени я был уверен, что лицо, возникшее в поле зрения, принадлежит кому-то, с кем я ходил в школу, врачу из Роквилла, соседу, который жил когда-то на Эллис-авеню, или даже продавцу, у которого я однажды купил запись Стиви Уандера. Только все это не соответствовало действительности. Даже когда я переставал прятать лицо и меня мог бы узнать любой знакомый, никто не подходил ко мне. Любопытные взгляды задерживались только на моем плакате.