Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она же жену твою не привечала ранее.
— Теперь, Федор Юрьевич пишет, что частенько их видят вместе. И не только в доме Наташи, но и на Кукуе. Дунька туда наезжает с визитами. Чаще к Елизавете. Но бывает и к другим.
— И с Анной более не сталкивалась?
— А кто же ее знает? Но никакого шума не поднималось.
— Чудеса… Дунька… в немецком платье… на Кукуе… Это точно не шутка?
— Федор Юрьевич не любит шутить. Тем более с такими вещами. Пишет, что сам в то верит только потому, что своими глазами видел.
— А Леша? Отчего экзорцизм то? Припадочный стал что ли?
— Федор Юрьевич пишет, будто бы Лопухины не верят в то, что он так повзрослел божьим проведением. Даже несмотря на то, что ходит в церковь и причащается. Вот и чудить начали. Впрочем, он их осадил. Пообещал над ними провести обряд экзорцизма на дыбах.
— Леша настолько изменился? Или эти с ума пялят?
— А кто его знает? Федор Юрьевич пишет, что парень стал остер умом и языком. К слугам ныне добр, а иных может задеть. Например, когда Петр Аврамович назвал его бесенком, то Леша поинтересовался, кто же тогда он — глава Лопухиных, от которых по матери он свое происхождение ведет. Неужто старый черт?
— Что, прямо так и спросил? — хохотнул Меншиков.
— Именно так и пишет. А еще то, что с Лешей ныне языком сцепляться может себе дороже. Нагл, дерзок и ловок. Даже его сумел один раз смутить. Сыну пока не хватает знаний и понимания жизни, но он учится и нос свой любопытный всюду сует. Оттого знания его растут как на дрожжах. Уже с учителями беда. Ту же арифметику он проглотил почитай всю, что давали наши. Из Европы надобно выписывать, чтобы продолжить обучение.
— Ого! А языки?
— Прилежно учит немецкий и французский. Уже мал-мало изъясняется. Но языки у него идут сильно хуже, чем иные науки. Добро, но обычно. Без чудес.
— А нос куда сует? Это значит?
— Слухи собирает. Наташа тоже пишет, что у него иной раз новости спрашивает.
— Что же с ним такое дивное случилось?
— Ты у меня спрашиваешь? — фыркнул царь и захотел было взять письмо сына. Но замер на непродолжительное время. Сын писал ему впервые. И оттого, после писем Натальи Алексеевны и Федора Юрьевича, казалось это дело чем-то странным, неправильным.
Чуть помедлив, царь все же перекрестил письмо и поднял со стола. И о чудо — с ним ничего не случилось. Хотя, судя по лицу, казалось, что произойдет. Видно застращали.
Сломал печать.
Развернул.
И… завис с изрядно удивленным лицом.
— Что такое? Колдунство какое?
— Да сам не пойму… — ответил царь и протянул письмо Меншикову.
Тот охотно его принял и также завис, глядя на вполне приличный почерк.
— Наверное он не сам писал. — наконец выдавил Александр Данилович.
— А кто? Почерк Вяземского я знаю. Наталья же писала, что высылает собственноручно написанное письмо сына.
— Ну…
— Что ну? Читай давай. Что он пишет?
— Читать? Или суть?
— Суть.
— Рассказывает о какой-то печи, которую выдумал для твоего похода. Дабы палатки по сырости обогревать.
— И все?
— Да. Тут только о том, что это за печь, для чего и как работает.
Петр выхватил письмо, встав, и быстро пробежал по письму глазами. Подчерк сына был крупным и лишен всяких украшательств, а потому легко читаем.
— А где сама печь?
— Какая печь?
— Леша пишет, что прислал ее.
— Сейчас. — Меншиков пулей вылетел за дверь и довольно скоро вернулся с железной печью и каким-то слугой. Понятно, тащил он ее не сам, а солдаты волокли. Пара. Не сильно напрягаясь. И поставив куда им указали — вышли.
— А это кто?
— Сказывает, что его Алексей прислал. Что он обучен эту печь ставить и топить. И должен все показать.
— Ну, показывай. — вполне добродушно произнес царь. Появление этой железки явно подняло ему настроение.
— Тут не годно. Она же для палатки али шатра. А тут куда трубу выводить? В окно разве что.
— В окно и выводи.
Слуга кивнул. И засуетился.
Минут пять.
И дрова уже трещали внутри железного брюха этого маленького булерьяна. А царь с интересом ходил вокруг печи кругами.
Жар пошел довольно быстро.
И горячий в оздух стал прогревать помещение.
Поняв, что «агрегат» работает как надо Петр Алексеевич вновь вернулся к письму сына и очень вдумчиво его прочитал. Заметив то, что ранее, изучая «писульку» наискосок, проскочил мимо. Например, слова о возможном использовании таких печах не только в палатках, но и на кораблях.
— Интересно.
— Это точно Леша сделал? Ему же всего шесть лет. — спросил Меншиков.
— А ты в письме не видел? Он же пишет, что печь собрал мастер-кузнец в его мастерской для учебных опытов. И сия диковинка — плод его учебы. Он, осваивая физику решил проверить и пощупать изучаемые вопросы.
— Да уж… не удивлен, что Лопухины про экзорцизм заговорили.
Петр остро на Меншикова взглянул и тот поспешно поправился:
— Мал же он еще такие вещи выдумывать.
— Сам Леша пишет, что выдумывал не сам, а с учителями. Разумеешь?
— Учителя что ли придумали?
— Бог весть, но может и так. Да только вещь добрая. Вишь как быстро нагрела. И ручки вон для переноски есть. Продумано выглядит.
— Мы в палатке ее еще не проверяли.
— Так в чем же дело?
В этот момент царь опустил свой взор на стол, где лежало еще одно письмо. От его жены.
Он нехотя его взял.
Вскрыл.
Прочитал.
И несколько озадаченно потер себе лоб.
В письме не было никакой романтической мути и обычных для Евдокии сахарных соплей. Вообще. Да, она спрашивала о его здоровье, делах, поздравляла с победой и так далее. Но сжато, коротко. А потом переходила к рассказу о том, как они совместно с Натальей Алексеевной занялись развитием театра. И что пытаются поставить комедию Мольера «Лекарь поневоле». И не в рамках маленькой домашней постановки, а с размахом. И грезили о создании в Москве постоянно действующего публичного театра.
Театром увлекался отец царя — Алексей Михайлович. Но домашним. Да и вообще в России тех лет все ограничивалось небольшими зарисовками для развлечения гостей. Маленькими. Камерными.
А тут такое.
Но это ладно.
Главное — письмо.
Евдокия никогда так ему не писала. Вообще никогда. Обычно он буквально продирался через велеречивые словеса, в которых она рассказывала о своей любви, о том, что жить без любимого Петруши не может и так далее. А тут… ее словно подменили.
Лаконично. По делу. И о всякой любви почти ни