Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мещеряков принялся расспрашивать меня о делах в полку, при этом его особенно интересовало недавнее нападение. Я подробно рассказал ему о том, как проходил бой, о работе медиков, похвалил медсанбатовских коллег за оказанную нам помощь. При этом я особенно выделил медсестер Лелю и Илону, которые, как я сказал, проявили себя настоящими героями.
Стоило мне упомянуть их имена, как Мещеряков тут же улыбнулся.
— Вот ведь как — Харевич мне тоже говорил об этих девчонках, — сказал он. — При этом немало хвалил. Просил представить к награде.
Я удовлетворенно кивнул.
— Они заслужили, — сказал. — Кстати, я тоже привез письменное ходатайство командира полка о награждении моих людей.
— Себя не забыл? — улыбнувшись, спросил Мещеряков.
— Меня-то за что? — удивленно посмотрел я на своего начальника.
— Скромничаешь, майор, — сказал Мещеряков. — Харевич мне все рассказал. Кстати, как там твой раненый, которому граната в задницу угодила? — поинтересовался он.
— Если бы в задницу! — усмехнулся я. — Граната продырявила бедняге бок. Чуть бы пониже — и она превратила бы его печень в паштет.
— И кто же этот несчастный? — спросил Мещеряков.
— Наш начфин… Макаров его фамилия, — сказал я.
Мещеряков прыснул со смеху.
— Ну, это была бы жуткая потеря! — сквозь смех произнес он.
— Ничего подобного, — возразил я. — От начфина толку, как от козла молока. Не понимаете? Да ведь мы уже не помним, когда нам денежное довольствие выплачивали. Живем, как отверженные. Помните, у Гюго? Вот так же и мы…
Мещеряков тяжело вздохнул.
— О времена! — произнес он и добавил: — А в это время в самом фешенебельном продовольственном магазине мира — лондонском «Харродсе» — кто-то покупает самую дорогую еду на свете: испанский шафран из тычинок и рыльцев крокуса. Сто граммов которого стоят двести сорок четыре фунта стерлингов.
Я невольно приуныл при этих словах.
— Не журись, майор, — усмехнулся мой начальник. — Кто часто печалится, тот быстро теряет интерес к жизни. А потеря интереса к жизни — верный признак сердечного заболевания. Послушай, как у тебя с сердцем? — неожиданно спрашивает он.
— Иногда побаливает, — ответил я.
— Это все от нервов, — заключил Мещеряков. — У меня движок тоже хандрит. Чуть что — перебои. Вот так и живем. А умрем, никто и не вспомнит, — невесело проговорил он.
Я усмехнулся. Не знаю, как его, а меня-то уж точно никто не вспомнит, подумал я.
— Кстати, а ведь Харевич тоже в городе. И девчонки при нем, — неожиданно произносит Мещеряков.
У меня закружилась голова.
— В каком городе, товарищ подполковник? — стараясь не выдать себя, спросил я, на самом деле не понимая, о каком городе он говорит.
— Ну как в каком? В Махачкале, конечно, — сказал он. — Между прочим, готов биться об заклад, что ты не знаешь, почему Махачкала называется Махачкалой.
Услышав, что Илона находится где-то рядом, я стал вдруг плохо понимать, о чем мне говорил подполковник.
— Видимо, это что-то означает в переводе… — машинально ответил я ему.
— Да какой там перевод! — воскликнул Мещеряков. — Все очень просто: раньше этот город назывался Петровск-Порт, а после Октября семнадцатого его переименовали в честь революционера Дахадаева — у него кличка Махач была.
Я сделал удивленное лицо, хотя меня уже ничто не интересовало, кроме Илоны. — Вот, оказывается, как, — сказал я и тут же перевел стрелки на другое. — Скажите, товарищ подполковник, а этот Харевич… Где он сейчас?
Мещеряков пожал плечами.
— Наверное, по городу бродит вместе со своими красавицами, — ответил. — Ты хочешь его увидеть? Ну, конечно же, у вас теперь есть что вспомнить. Одной кровью умывались.
— Умывались, — согласно кивнул я.
— Ну тогда иди и ищи его. А утром придешь — мы с тобой все твои проблемы решим. Не бойся, без медикаментов не уедешь. Будет тебе и лекарство, будет и перевязочный материал, даже одноразовые шприцы будут. Ну, ступай, ступай, — хлопнув меня по плечу, сказал он.
Я вышел из штаба и подошел к нашему «уазику».
— Червоненко выходил? — спросил я Мишу, который мирно похрапывал в заходящих лучах еще по-летнему приветливого солнца.
— Нет, не выходил, — встрепенувшись, ответил Миша и потянулся. — А погодка-то, а, товарищ майор? Это вам не в горах. Здесь еще лето вовсю шпарит.
Я кивнул. В самом деле, Махачкала не торопилась расстаться с теплом. В южных городах всегда так — всюду уже зима, а там бархатный сезон продолжается. Не жизнь, как говорится, а малина. Я всегда мечтал жить в таких городах, но жизнь меня вечно испытывала северами. Я и родился-то на севере — в Магадане. Институт тоже выбрал себе не на югах. Товарищ отправился поступать в Хабаровский медицинский, ну и я за ним. Потом я служил в Сибири, в заполярном Мурманске, в Вологде. А на юг мы ездили с женой отдыхать. Один раз были в Сочи, другой — в доме отдыха под Новороссийском. Теперь я снова у моря. Я его не вижу, но уже чувствую. Морем пахнет сам воздух. А еще он пахнет спелыми поздними плодами, и кажется, что весь мир — это огромный сад, в котором ты дышишь и не можешь надышаться.
Червоненко вышел из штаба в тот самый миг, когда я, зажмурив глаза, вдыхал аромат каспийской осени.
— Млеешь? — спросил меня Жора.
— Млею, — блаженно улыбнулся я.
Зам. по тылу, как мне показалось, был не в духе. У него было красное лицо, будто бы он только что вышел из бани.
— У тебя неприятности? — спросил я.
— Неприятности — это мягко сказано, — криво усмехнувшись, произнес мой товарищ. — Ты думаешь, мне удалось что-то сделать? Хрена с два! Начальство и слушать меня не захотело. Не можем ничем помочь — и все тут. А я им: вы хотите, чтобы бойцы с голоду подохли или от холода околели? Ведь у нас ни жратвы нет, ни теплого обмундирования. А мне: это ваши проблемы. Суки! Их бы в горы.
Я положил руку на Жорино плечо.
— Успокойся, — сказал я ему. — Ну зачем искусственно поднимать себе давление?
— Не могу, Митя, понимаешь? — продолжал он заводить себя. — Честное слово, не уеду, пока не уговорю этих… лебедей. А ты поезжай один. Кстати, у тебя-то как дела?
— Обещают завтра выдать все, что я просил, — ответил я.
— Вот видишь, тебе повезло, — с завистью посмотрел на меня Червоненко. — А эти… Креста на них нет!
При слове «крест» я сразу вспомнил одного своего доброго знакомого. Тот говорил так: крест, мол, по-разному толкуют. Для меня же крест — это человек, который в отчаянии одиночества расставил широко руки, чтобы всех обнять, а обнять некого. Сейчас Червоненко казался мне тем самым одиноким крестом.