Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты уверен?
— Слушай, мать, что ты наезжаешь?
— Гоша, кто они такие?
— Так.
Сигизмунд притер машину к тротуару. Остановился.
— Ты что остановился?
— Ну вот почему они не дают тебе покоя? Объясни.
— Ладно. — Мать неожиданно заговорила холодно и спокойно. — Я тебе объясню. Только и ты мне объяснишь потом. И не лги, хорошо? Во-первых, я уверена, что никакого Хлинтона не существует. И селедок тоже.
— Почему? — спросил Сигизмунд.
— Да потому что не верится что-то, будто какой-то Хлинтон оттуда, из-за границы, высмотрел твою лавочку и захотел возить сюда селедку. Почему ты-то? Ты что, торгуешь селедкой?
— Ну все-таки… животный мир…
— Да брось ты, «животный мир»! Я ведь твоего Хлинтона в глаза не видела. И никто его не видел. Я только эту белобрысую видела. Нехороший она человек.
Сигизмунда неприятно кольнуло последнее замечание матери.
— Почему нехороший?
— Что она Ярополку наговорила? Наталья жаловалась, ребенок несколько ночей подряд не спал, плакал от страха… Хороший человек не будет ребенка пугать. Да и вообще… Странная она какая-то.
— Странная, — согласился Сигизмунд.
— И по-нашему не говорит.
— Ну, мать, это еще не преступление.
— Гоша, скажи честно. Где ты ее нашел?
— Ну, нашел и нашел.
— А куда ты ее дел?
— Ушла.
— Насовсем ушла?
— Не знаю. Наверное.
— Ты не в гараже ее нашел?
Сигизимунд вздрогнул.
— А что?
— В гараже, да? Так и думала! А запаха не было?
— Какого запаха? — ошеломленно пробормотал Сигизмунд.
— Был запах, да? Все сходится!
— Что сходится?..
Мать раскрыла сумку, которую держала на коленях, и вытащила оттуда конверт. Это был старый авиаконверт ко Дню Победы.
— Что это? — спросил Сигизмунд.
— Дедово, — отрезала мать.
Сигизмунд знал, что мать почему-то считает, будто дед занимался какими-то дурными делами. И умирал трудно. И поминать его всегда было нелегко. Сам в Бога не верил. Бывало, начнешь за него молиться — и будто преграда какая-то воздвигается…
Мать вдруг сказала:
— Знаешь что, Гоша. Эта твоя тоже была какая-то… как неживая.
— Что?
— То. Я знаю, что говорю. Нежить это. Кикимора.
— Какая кикимора?
— Не знаю, какая. Тебе виднее. Сосет она тебя. Вон, ходишь сам не свой. Напился, матери нагрубил. А ее выгораживаешь…
— Мать, что ты несешь? Какая кики…
— И ребенку наговорила! Плакал! Боялся! А сама белая, глаза как водица… Не знаю, в общем, чем там твой дед занимался. Ума у нас не было, когда тебя Сигизмундом называли…
— Это точно, — сказал Сигизмунд.
Мать будто не расслышала.
— С Анастасией этой своей связался бы — и то понятнее… Просто дурь в башке у бабы. А тут… Мертвечинкой от нее попахивает. Вон, как торжествовала, когда я приходила! Глаза тебе отвела, точно говорю. Исчезла, говоришь? Такие не исчезают. Гляди, явится через год с дитем, на жабу похожим, скажет — «твой», а ты и поверишь…
— Мать, да ты что!.. Ты что несешь!.. — Сигизмунд едва верил собственным ушам. От слов матери пахнуло диким, древним суеверием, верованиями людей, которые действительно жили в лесу и молились колесу. — Мать, ты же христианка! Тебе ксендзы язык отрежут, если узнают!..
— Послушай меня, Гоша. Дед занимался чем-то нечистым. Что у него на уме было — мы не знали, а он не говорил. С годами еще скрытней стал. Да и дома постоянно жить начал только к старости, а так все в разъездах…
— Это дед тебе говорил, что нечистым занимается? — спросил Сигизмунд.
— Это я тебе говорю! Не знаю я, какие он там ДнепроГЭСы восстанавливал… Захожу к нему как-то раз, а у него…
— Что у него?
— Запах у него в комнате, вот что!
— И чем пахло-то? Портянками?
— Не шути с этим! Мертвечиной, вот чем!
Истовость, появившаяся в лице матери, очень не понравилась Сигизмунду, и он поспешил сменить тему:
— Так что там у тебя в конверте? Облигации дедовы?
Мать накрыла конверт ладонью:
— Где-то за полгода до смерти заводит дед со мной разговор. Нарочно так устроил, чтобы наедине мы остались. Вот, говорит, Ангелина, помру… Я ему говорю: ты чего помирать-то собрался? Вроде, не болел. А он меня не слушает. Свое твердит. Помру, говорит, квартира вам останется и гараж. Квартира — ладно, мол, что с ней сделается. Она не ведомственная, не выселят. А вот гараж — там всяк может повернуться. Гараж, мол, Ангелина, сама понимаешь: кирпичный, просторный, хоть огурцы в бочках засаливай. Но ведомственный он. Я тут, конечно, затеял кое-что, чтобы за Борисом оставили.
Дед умер зимой семидесятого, когда уже начинался гаражный бум. Почему семье старого большевика позволили оставить за собой гараж — кирпичный, да еще в центре города, да еще ведомственный — для Сигизмунда всегда было загадкой. Однако ворошить эту тайну у Сигизмунда никогда особой охоты не было. Не буди лиха, пока оно тихо. Оставили — и ладно. Рассказ матери кое-что прояснял. Правда, пока не все.
— Так что, — лениво спросил Сигизмунд, дитя перестройки, — у деда, поди, ОСОБЫЕ ЗАСЛУГИ перед родимой партией водились?
— Не знаю уж, какие там у него заслуги, особые или не особые… Я ему говорю: зачем нам гараж-то, дед? У тебя и машины-то нету, на казенной ездишь. А он вдруг кулачищем по столу как грохнет и орет на меня, аж кровью налился: мол, ты ничего не понимаешь и не суйся. — Мать, рассказывая, разволновалась, на скулах пятна проступили. Сигизмунд даже подивился: столько лет прошло, а она все переживает давний разговор. Будто вчера было.
— А что он орать-то начал? — спросил Сигизмунд. — Ну, не было машины… Ну, купили…
— То-то и оно! А как купили — знаешь? Дед, между прочим, твоего отца на дух не выносил. Три года, как мы поженились, вообще с ним не разговаривал. И после за глаза знаешь как называл? Chlapacz!
Сигизмунд знал слово «хлапач». Дед, не любя новомодного слова «алкаш», именовал так пьяных. Отец Сигизмунда, избывая флотскую молодость, иной раз крепко принимал.
К старости дед вообще стал довольно часто переходить на польский. Ругался, что внука польскому не выучили, на родном языке поговорить не с кем. А мать по-польски почти не говорила.
— Что, настолько не любил? — спросил Сигизмунд.
Мать только рукой махнула.