Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дон Франческо принимал своих гостей с вежливостью, свойственною его высокому происхождению, и любезностью, которую диктовал ему его ум. Тут были многие из рода Колонна, двое Санта-Кроче, Онуфрий, князь дель-Ориола и дон Паоло, о котором говорилось в начале этой повести, и монсиньор казначей; не много погодя, явились кардиналы Сфорца и Барберини, друзья и родственники дома Ченчи, с некоторыми другими лицами, о которых не упоминает история; наконец, по приказанию графа, за обедом участвовали донна Лукреция, Бернардино и Беатриче.
Беатриче оделась в траур. Если б она не надела черного платья в виде протеста против страшного веселья отцовского пира, то можно бы подумать, что она сделала это из женского кокетства; так шло оно к ней и так резко выказывало белизну её тела. Вместо всякого украшения, она вплела в свою русую косу завядшую розу, слишком верный символ её будущей судьбы.
– Добро пожаловать, благородные родные и друзья! Добро пожаловать, высокопреосвященнейшие кардиналы, столбы святой Матери Церкви и блеск её urbis et orbis[12]. Если бы небо дало мне сто бронзовых языков и сто железных грудей, как о том молил его Гомер, я бы не счел их достаточными, чтоб отблагодарить вас за честь, которую вы делаете вашим присутствием моему роду.
– Граф Ченчи, ваш знаменитый род так высоко поставлен, что ему не надо других лучей для того, чтоб блестеть яркой звездой на нашем римском небосклоне! – отвечал цветисто, по но духу того времени, Колонна.
– Вы, по вашей беспредельной благосклонности, слишком пристрастны ко мне, почтеннейший дон Курций: как бы то ни было, я чрезвычайно благодарен вам за вашу любовь. Я сделался для вас почти чужим, я боялся, что мое появление между вами испугает вас, как появление выходца из Трофониевой пещеры[13]; но что же делать! Меня грызла безграничная тоска, злой недуг! Тоска, это тончайшая пыль, которую подымает восточный ветер: она проникает всюду, ко всему пристает и давит тело и душу. Меланхолик, более чем зачумленный, должен изгнать себя из храмов Израиля и из пиршеств наследников Анакреона – я говорю для вас духовных, которым я привык показывать уважение; что же касается до вас, миряне, то я может быть действовал бы без церемонии… но нет… я думал, что, еслиб у меня были достаточные причины покончить с собою, то в деревьях и реках, чтоб повеситься или утопиться, благодаря Бога, недостатку бы не было. – Но я не повесился потому, что, когда подумаешь хорошенько, та увидишь, что смерть скверная штука; – и притом я всегда слышал, что о вещах, которыя делаются только один раз, надо подумать. Тем не менее, я не хотел наводить на вас тоску своим присутствием. Теперь, когда луч света озарил слегка мрак моей души, я отряхнул пепел с своих волос и срываю, еще один раз, может быть последний, розу, и вплетаю ее в них. Конечно, зимою не следовало бы пристращаться к розам: этого нежного цветка не вырастишь на снегу… но правда и то, что в нашей благословенной Италии во всякое время года цветут розы; вы видите этому доказательство на моей Беатриче, и если не найдешь их в своем саду, ступай в чужой и срывай их там. Да, срывай их силой! Какой закон осудит старика, который перед смертью похитил розу в воспоминание своей угаснувшей молодости и в утешение угасающей жизни? Это все равно, как если бы его святейшество отлучил от церкви умирающего за то, что он обращает последний взгляд свой к свету, которого лишается навсегда… А тебе; Беатриче, что за странная фантазия пришла приколоть к волосам увядшую розу! Ты неужели боишься для своих щек соперничества свежей розы? – Не бойся, дитя; ты можешь смело идти на всякое сравнение, потому что ты рождена все их побеждать.
Молодая девушка бросила ему взор пронзительный, как стрела; он принял его прищурясь, и зрачки его заискрились. Дон Онуфрий Санта Кроче отвечал:
– Мы собрались к вам, граф, как родные и друзья, чтобы разделить вашу радость; и я вполне убежден, что она должна быть велика, потому что я никогда не видел вас в таком веселом расположении духа.
– Я дурно делал, князь, что не старался приводить себя в веселое настроение; и что еще хуже, я заметил это слишком поздно. Парка, вы знаете, или лучше сказать, вы не знаете, потому что вы, преосвященные кардиналы, считаете эти истории за ересь… так видите ли, Парка прядет нам много дней из черной шерсти с немногими блестками из золота; вот тут-то и нужен ум, чтоб уметь отделить их; надо плакать в грустные дни, ликовать в веселые, иначе мы превратим нею жизнь в вечную панихиду. Omnia tempus habent[14]… И хотя я не согласен с мудрейшим царем Соломоном, что может даже существовать время для убийств, я пристаю к его мнению, когда он говорит, что все на свете vanitas vanitatum[15].
Монсиньор казначей заметил саркастически:
– Ваша необыкновенная веселость проявляется всегда так невоздержанно перед людьми, которых вы видите редко: в ней есть что-то лихорадочное; и я в этом удостоверяюсь более, когда вспомню, что еще недавно смерть опечалила ваш дом.
– А! Монсиньор, что вы мне напоминаете? Мы не можем уронить на землю какое-нибудь воспоминание, чтоб приятель, с докучливым участием, не поднял его и не возвратил его вам, говора: «смотрите, у вас упало с сердца горькое воспоминание, положите его опять на свое место.» Да притом всякий может удивляться этому кроме монсиньора, мудрость которого в божественных вещах вам слишком хорошо известна. В самом деле, разве я не подражаю царю Давиду? Вы видите, что я беру хороший пример; как он, я воскликнул, когда умер мой сын: «я постился и плакал, покуда он жил; я думал: кто знает, может быть, Господь Бог еще сохранить мне его! Теперь, когда он умер, зачем мне поститься? Разве я верну его? Я буду все приближаться к нему; но он ко мне уже не может придти…»
По телу Беатриче пробежала дрожь от такого лицемерия.
– Однако граф, – вскрикнули разом гости: – пора вам вывести нас из беспокойства. Мы не можем дождаться узнать причину вашей веселости, чтобы разделить ее с вами.
– Благородные друзья! Если б вы сказали: пора удовлетворить любопытству, которое нас томит, – то ваши слова были бы вероятнее, и, может быть, откровеннее. Но как бы то ни было, вы хлопочете напрасно; я не намерен портить своего радостного известия, объявив его за тощий желудок. Ни за что! Бог посылает росу утром и вечером, когда чашечки цветов готовы принять ее, а не в полдень, на раскаленные камни. Приготовьте себя прежде дарами Цереры и Бахуса, как сказал бы поэт, и потом вы услышите мое приятное известие. И так, за стол, благородные друзья, за стол!