Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ого! — Я отдал должное.
Зина вздохнула. История была коротка и обычна. Выпивал. Веселился. А тут подвернулась новая работа — кладовщиком. Уговорили. Подбили на тихое дело. Вот и загремел.
— Я тебе как-нибудь покажу его фотографию, — очень серьезно пообещала она.
Я лежал и смотрел в потолок. Постелено мне было на полу. Теплый матрас. Теплое одеяло. Теплая комната. То, что надо.
Но поначалу я заныл.
— Холодно будет. Замерзну я здесь, — ныл я, целясь в кровать, где лежала она.
— Только не дурить, — сказала она жестко. — А то выставлю.
— А ты подумай получше. Я жду любимую из больницы. Ты ждешь мужа из тюри. Мы ждем оба. Чего ж нам не любить друг друга?
— Отстань. Никого я не жду.
— Как это не ждешь?
— А вот не жду. Если полюблю кого-нибудь, выйду замуж.
И она замолчала. Ушла в мечты. В то мягкое и облачное, которое есть у каждого. Которое мечталось и уже замечталось до дыр, и все равно оно мягкое и свое.
Я погасил свет. Зина скоро уснула, а мне не спалось. Я привстал и на цыпочках подошел к ней. «Зина, — позвал я и еще раз: — Зина». Она спала. При бледном свете окна (уличных фонарей) я смотрел на ее лицо. На меня сошла некая чистота, чуть ли не благодать. Такое у нее было лицо — не лицо, а чудо. Лицо святой, хотя она не была святой.
* * *
Она была замечательный человек. Иногда она вылавливала меня на улице. Я хотел еще побродить в сумерки, пошляться или поразмышлять, а она говорила:
— Пора домой.
Или:
— Снег выпал, а ты расхристанный ходишь. А ну, застегнись!
И мне нравился ее голос.
Подруга, у которой мы жили, работала весь месяц в ночную смену. Но несколько раз я ее видел. Лет сорок. Здоровенная. Если Зина была как кубик, то подруга была как шкаф. Она тоже относилась ко мне хорошо. Кормила и не гнала на ночь глядя. Ее муж тоже сидел. Они и подружились с Зиной, когда носили передачи в Бутырку. (Мужья в то время были под следствием и сидели где-то там рядышком.)
* * *
— Сегодня мы будем смотреть фотки! — объявила как-то Зина. В руках у нее были два громадных альбома. Долгая и счастливая жизнь прямых, а также боковых родичей, запечатленная в особенные минуты их бытия. Зина специально для меня привезла эти пудовые альбомы из дома — из того поселка, где я так отменно перетрусил.
— Дедушке привет передала? — спросил я, принимая альбом, от которого у меня едва не прогнулись в обратную сторону колени.
— Конечно, — сказала она серьезно, она не всегда понимала шутки. — И тебе большой привет тоже.
Мы поужинали. Посмотрели фотографии. Легли спать. Лежали и болтали — я на полу, она на кровати. Она спрашивала о здоровье Гальки. Я говорил, что Галька поправляется. А Зина интересовалась нашей будущей жизнью. Как и что.
Мы засыпали. Кислый запах бродил по всей коммунальной квартире, отстаиваясь и густея за ночь. Где-то постукивала швейная машина. Это напомнило мне барак. И детство. И железные скобы, чтоб очищать ботинки от грязи. И затхлость, и вековых старух, которые забыли все и умеют лишь одно — принимать роды.
— Ты спишь? — спрашивала Зина.
И это не было намеком, ни даже тенью на какой-то намек.
Она именно спрашивала, сплю ли я.
И я — на той же чистой и нехитрой ноте — отвечал:
— Засыпаю.
На рынке я видел мужа Гальки — думаю, что он тоже меня засек в толпе. Но мы не попались друг другу. Не встретились. Через два или три базарных ряда я видел на его лице застывшее кисловато-недовольное выражение. Кисловато-недовольные лица были у всех. Фруктов не было.
Перебой был уже третий день. Я торчал часа два и хорошо промерз. Но я достал.
Какой-то шпендрик (он оказался мужичком лет пятидесяти) поманил меня. Пока я к нему не приблизился, я думал, что это пацаненок. Он сказал, что сегодня прибудет посылка. С проводником. Курский вокзал.
Он назвал цену, и я чуть не присел.
— Креста на тебе нет, родимый, — вырвалось у меня со злобным шипеньем.
Он только осклабился:
— Какой уж тут крест…
— А не мерзлые?
— Ну что ты!
Делать было нечего. Мы отправились на Курский. Фрукты действительно были не мерзлые. Яблоки.
Я не поехал в больницу. Я поехал на следующий день, потому что мне нужно было раннее утро. Из-за карантина внутрь все еще не пускали. Я же хотел потолковать с врачом.
Я подстерег у входа.
— Самочувствие? — переспросил врач.
Он курил на ходу. Усы его заиндевели. Мороз. Но глядел он молодцом.
— Да, самочувствие. — Я заглядывал ему в зрачки. Я хотел бы заглянуть в душу. Я был уверен, что приступаю к длительному разговору.
— Хорошее. Можно сказать, замечательное самочувствие. Скоро выписывать ее будем.
— Как?
— А так. Выпишем, и все.
И он засмеялся. Двинулся к дверям. А я как бы обалдел. Я шел по улице как пьяный. Ну вот, думал я. Вот оно.
Я шел и шел. Тут я, видимо, и простыл. В рот надуло.
* * *
Помню, что я пришел к Бученкову. Меня вдруг осенило. Не может же Галька после больницы оставаться у мужа. Ее выпишут — и ведь куда-то мне надо ее поместить.
Кроме того, мне здорово хотелось поесть. Хотя бы хлебушка. Со всем этим я и пришел.
— Ты думаешь разместить ее у нас? — У Бученкова было очень скорбное лицо.
— Да. На пять-шесть дней. На сборы. То есть пока мы соберемся.
— А потом куда?
— А потом в степи.
Он набрал воздуху в грудь. Помолчал. И мужественно дал ответ:
— Хорошо. Согласен.
А я посоветовал. Расскажи теще правду, и она, быть может, поймет. Правду о нас с Галькой. Иногда лучше всего рассказать правду. Потому что всякий человек имеет свой тихий час. И в этот час она срабатывает. Правда.
— Объясни ей. Сам-то я где-нибудь перебьюсь. Но ведь Гальку пристроить некуда.
— Я поговорю с тещей, — мужественно подтвердил Бученков.
Теперь я хотел поесть, и желательно побыстрее, пока не нагрянули домашние Бученкова.
— Тебе кто-то звонил, — сообщил Андрюха. — Несколько раз.
— Кто?
— Не знаю. Мужской голос. Каждый день звонит.
— Кому это я нужен? — Я пожал плечами, гадать не стал.
Если это Еремеев, муж Гальки, — пожалуйста, я готов объясниться. Хотя, в общем, я могу уехать с Галькой и не давая ему объяснений. Это уж как получится. Мы ведь степняки. Мы такие — как будет, так и будет.