litbaza книги онлайнРазная литератураПро/чтение - Юзеф Чапский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 19 20 21 22 23 24 25 26 27 ... 117
Перейти на страницу:
предсказывавший полную декатолизацию Франции, верил в необратимость эволюции. Бернанос со всей страстью стремился против течения, уносящего французский народ, – течения, подтверждающего гороскоп Ренана.

Знаем ли мы, какие течения, какие неугасшие продолжения религиозной традиции пробуждаются, набирают силу рядом с делом Бернаноса? Или его похороны в соборе Saint-Séverin[91], полном молодежи, когда больше половины пришедших приступили к Святым Таинствам, ничего не значат?

«Веру мою во Францию я предаю в руки детей».

Не зря один из самых мрачных своих романов, в котором русский шофер, кокаинист, убивает девушку, почти ребенка, полную радости, Божьей любви к людям и жизни, Бернанос назвал «La joie», «Радость», потому что в его творчестве на каждом шагу, даже в самых мрачных книгах, чувствуется та безмерная любовь жизни и радость жизни, на которые способны люди, знающие, ради чего живут и ради чего готовы умереть, для которых каждая секунда жизни – абсолютная ценность. И в этом, может быть, и есть самое универсальное звучание книг Бернаноса. Всеми своими произведениями он призывает нас к жизни, в которой радость будет возможна.

1948

Пруст в Грязовце

И. Кону и В. Тихому посвящаю[92]

Эти страницы – записанные моими друзьями в Грязовце лекции, скорее даже рассказы о Прусте, прочитанные в лагере во время так называемого французского лектория, который я вел в 1940–1941 годах.

С того времени прошло почти восемь лет, к Прусту я почти не возвращался, но тот писатель, о котором я здесь пишу, – это мой Пруст, ставший моим за многие годы чтения и еще больше за два года неволи, когда я думал о нем, не имея под рукой не только его произведений, но и ни одной хоть сколько-нибудь непосредственно связанной с ним книги. Все подробности его жизни, все цитаты, помещенные здесь, я вынужден был черпать из памяти.

Не уверен, что в том, что я тогда говорил, не было деформации Dichtung und Wahrheit[93], вызванной дистанцией, пробелами в памяти и довольно специфическими условиями.

Эти лекции стали для меня самого неожиданностью, только там я понял, что значит так высоко ценимая Прустом, единственно важная и продуктивная для него в творческом отношении «непроизвольная память» (memoire involontaire). Я понял тогда, насколько усиливается эта память в отрыве от книг и газет, от миллиона мелких интеллектуальных впечатлений нормальной жизни. Вдали от всего, что могло бы напоминать о мире Пруста, мои воспоминания о нем, которые поначалу казались мне чрезвычайно скудными, начали неожиданно и бурно разрастаться со словно не зависящей от меня силой и точностью.

Этот мой Пруст совершенно сросся уже теперь с Грязовцем, где нам было разрешено собираться в определенные часы на запрещенных в Старобельске, а в Грязовце разрешенных лекциях и докладах – в низкой и темной комнате старой избы. Эту избу из толстых бревен, проложенных мхом, построил когда-то набожный странник, чтобы провести в ней остаток жизни у подножия грязовецкого монастыря, взорванного после революции большевиками, старого монастыря XVII века, в остатках которого в мое время на многоярусных деревянных койках, населенных мириадами клопов, разместили 300 поляков, в основном офицеров.

Я с благодарностью вспоминаю моих товарищей – помню, на этих французских лекциях о литературе их собиралось около сорока; когда смеркалось, они приходили в эту избу в фуфайках, в мокрых сапогах, часто после долгой работы в снегу и на сильном морозе. Вместо прежних икон и горящей под ними лампады[94] в углу висели портреты Маркса, Ленина и Сталина в красных рамках. Красный уголок – непременная красная «часовенка» в каждом лагере, в каждом советском колхозе. Сидели на узких шатких лавках, в полумраке избы слушая о приключениях герцогини Германтской, о смерти Бергота, о муках ревности Свана.

Потом в большой монастырской трапезной, нашей столовой (где обычно воняло грязной посудой и капустой), я диктовал часть этих лекций моим лучшим друзьям, которым и посвящаю эти страницы.

Что пройдет, то будет мило, – сказал Пушкин. Нет, те часы общения с Прустом и друзьями в «красном уголке», часы диктовки текста под надзором беспокойной политручки, выгонявшей нас из столовой по подозрению в опасном политическом инакомыслии, те часы были и правда милы и, несмотря на все удары и полную неизвестность в будущем, были счастливыми.

Пруст, писатель без тени пропаганды, злободневности, «краткосрочного» утилитаризма или политической демагогии, подарил нам часы чистой радости и мысли.

* * *

В только что опубликованных отрывках из дневника Мориака я нашел абзац от 19 ноября 1933 года:

«Я выхожу из комнаты, где упокоился Марсель Пруст. Он перестал страдать вчера, 18 ноября. Прекрасное лицо уснувшего человека. Эта уродливая квартира (meublé sordide) свидетельствует о престранной аскетичности, которой достигает писатель в своем пароксизме. Какое обнажение творца через его творчество. Он жил только ради него. „Когда закончу мое произведение, тогда буду лечиться“, – говорил он Селестине[95]. Отказывался от еды, никого не принимал. В ночь с пятницы на субботу диктовал Селестине „впечатления от смерти“, говоря: „Это мне пригодится для смерти Бергота“. Поль Моран сказал мне: „Нельзя создать столько существ, не отдав им своей жизни“».

Это все, что Мориак записал в день после смерти писателя. Пруст, заточенный годами, как в гробу, в четырех обитых пробковым деревом стенах, с занавешенными окнами, на пороге смерти еще спешащий парой штрихов обогатить, углубить свое произведение, возможно, был бы тронут, возможно, рад, узнав, что когда-то, в самые мрачные годы истории, какие-то поляки, заброшенные на далекий и чужой север, будут переживать, даже полюбят его произведение, будут черпать утешение в таком далеком и таком близком мире искусства, созданном ценой жизни этого «писателя в пароксизме».

‹Лекции о Прусте›[96]

Томик Пруста попал мне в руки лишь в 1924 году. Только что приехав в Париж, зная из французской литературы в основном романы второго ряда вроде Фаррера или Лоти и сильнее всего восхищаясь столь мало оригинальным с точки зрения стиля и столь мало характерным для французского языка писателем, каким был Ромен Роллан, я пытался сориентироваться в современной литературе этой страны.

Это было время большого успеха «Бала у графа д'Оржель» Радиге, короткого романа в духе «Принцессы Клевской», время растущей популярности Кокто, Сандрара, Морана: отрывистые предложения, краткость, намеренная сухость. Вот что иностранец видел тогда на поверхности французской литературы.

Но тогда же Stock переиздал «Бедную женщину» и другие малоизвестные романы Блуа, а NRF[97] – произведения Шарля Пеги. В это же время один

1 ... 19 20 21 22 23 24 25 26 27 ... 117
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?