Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина чувствует ее взгляд и оборачивается. Целую секунду они смотрят в глаза друг другу – Антошка и женщина. Целую секунду они друг друга видят. Женщина знает, что Антошка знает. Антошка – тоже. Глаза у женщины абсолютно черные – совсем. Нет ни белков, ни зрачков – ничего. Это неправда, конечно, но Антошка видит именно так. Женщина смотрит тяжело, откуда-то издалека, из непроницаемой глубины, которой Антошка пока не знает названия. Антошка слышит тихий зов, еле уловимый звук, которого тоже не понимает. Ей кажется, что женщина зовет на помощь. Молча. Женщине плохо. Это плохо медленно поднимается, колышется у Антошкиных колен, потом у груди, подбирается к горлу. Темное. Густое. Женщина все стоит, потом вдруг делает шаг к Антошке, как будто между ними – нитка, за которую тянут, тянут, тянут, тоже неизвестно откуда. Неведомо кто.
Антошка держит за лапу игрушечного зайца и знает, что он не поможет. Никто не поможет. Только она сама. Женщина делает еще один медленный шаг. Антошка, марш домой! – кричит из окна сердитая мама, и морок немедленно отступает. Женщина равнодушно отворачивается, перехватывает авоську, идет дальше, улица и туча плывут в ее туфлях, она уносит их с собой. Антошка еще секунду смотрит ей вслед, голова кружится, кружится в животе, черное отступает, тянется неохотно. Такое липкое. Густое. Женщину невозможно жалко. Она не такая, как все. Совсем одна. Как будто с другой планеты. Это очень плохо, когда ты с другой планеты – и совсем один.
Антошка! – мама кричит так, как будто ее режут. Это папа так говорит – что ты орешь, как будто тебя режут. Хотя Антошка, когда порезала палец, как раз совсем не орала. Хотя было очень больно. Лезвие тихо хрустнуло по кости, скрипнуло даже. Антошка слышала. Черный хлеб. Розовая колбаса. Желтое масло. Даже много лет спустя она будет ломать хлеб. Не резать. Ломать. И никаких бутербродов. Слишком больно. Да неужели вы не замечаете? Слишком больно!
Антошка идет к подъезду, подпинывая камешек. Тыц-тыц. Заяц тянет по асфальту неживую лапу. Антошка слышит и видит то, что недоступно другим. Но пока не знает об этом. Она думает, что женщину видят все. Что всем ее жалко. У подъездной двери Антошка оборачивается еще раз. Женщины нет. Черного нет. Ушло. Отступило. Улица заполнена землянами, дома остывает в тарелке куриный суп с вермишелью и фрикадельками, из-за вареного лука с мамой опять будет склока. Антошка – обычный нормальный ребенок. Смышленый детеныш шести с небольшим лет.
Безумие. Вот что она видит. Человеческое безумие. Антошка – королева сумасшедших. Детонатор. Проводник. От слова – «провод». Красный, белый, зеленый. Прыгающие на черном экране цифры. Обратный отсчет. Десять секунд до взрыва. Восемь. Семь. Пять. От того, как соединишь проводки, зависит судьба целого мира. Антошка замирает перед дверным звонком, в одной руке красный проводок, в другой – белый. В подъезде воняет кошками, мочой, липкими тополиными почками, детством. Когда-нибудь Антошка вырастет. Когда-нибудь станет врачом. Это так же просто и понятно, как ключ под половиком, который она чувствует подошвой. Ключ есть всегда. Даже искать не нужно. Просто представь себе, куда бы сам его спрятал. Правильно. Вот тут. Наклонись – и бери.
Дверь распахивается, мама стоит на пороге – сердитая. Даже волосы у нее злятся. Я чуть горло себе не сорвала! Два раза уже обед разогреваю! А ты торчишь на улице битый час без малейшего толка! Глаза у мамы светлые-светлые. Даже когда она кричит. Мама совершенно нормальна. Папа тоже. Антошка вдруг бросается вперед, обнимает мягкое, теплое, родное, утыкается головой. Фартук, пропахший стиркой и кухней. Мама. Мама! Ты заболела, что ли? Дай лоб пощупаю. Горлышко не саднит? Антошка крутит головой – нет, она совершенно здорова. Как мама. Как папа. Она тоже с этой планеты. Все они.
Но в руках у Антошки разноцветный клубок проводов, которые ведут в никуда.
Антошка всегда любила лечить – с самого детства.
Это была не обычная малышовая возня с понарошку заболевшими игрушками. Нет, из любой кукольной груды она безошибочно выуживала самое несчастное существо – не хрестоматийного заласканного мишку с оторванной лапой, а действительного бедного, никому не нужного, жалкого уродца. Безобразного, едва узнаваемого зайца, пластмассового пустотелого пупса с неуловимым фабричным изъяном или оскальпированную куклу, навеки вывернувшую внутрь себя остановившиеся стеклянные глаза. Идеальная, кстати, модель для иллюстрации шизофрении. Став Анной Николаевной, Антошка убедилась в этом не один раз.
Определив самого безнадежного пациента, Антошка спокойно, деловито, без малейшей жалости принималась за лечение, тоже совсем не детское. Вместо того чтобы перевязывать, ощупывать, спрашивать, что у нас болит, отрезать воображаемый аппендикс или как-то еще подражать взрослым, настоящим врачам, она просто крепко прижимала увечную игрушку к себе и несколько минут сидела, очень серьезная, очень ответственная, кажется, даже почти не дышала.
Что ты застыла без толку, Антошка? – спрашивала мама, выглядывая из кухни. – Разве так играют?
Антошка сердито хмурила брови – короткие, прямые, в одну линию с тоже прямой короткой челкой.
А я не играю, отвечала она. Я – лечу!
Ну кто так лечит? – удивлялась мама, она была училка (надо говорить правильно – педагог!) и потому, раскрутив ежедневный воспитательный маховик, не могла остановиться даже вечером, дома. Да что там вечером – ночью: ну куда ты, опять мне волосы прижал, да тиш-ше, а то ребенка разбудишь! Отец тяжело вздыхал, отворачивался к стенке – и в такт с ним в соседней комнате поворачивалась на другой бок Антошка, надежно отделенная от мира взрослых полным непониманием, синим байковым одеялом, кирпичной стеной. Собственная комната! Небывалая роскошь – мои игрушки, мой стол, моя кровать. Крошечные тапочки, стоящие по стойке смирно – пятки вместе, носки – врозь. Недетский, выверенный, угрюмый порядок. Нет, моя никогда вещи не разбрасывает! Не то что другие. Антошка была – не наша. Моя. Мамина. Мама. Мамина Антошка. Папа был не в счет. Вернее, счет всегда был не в его пользу. Стена делила квартиру, ползла неторопливо – невидимая и непреодолимая. И каждый день прибавлял по одному кирпичу.
Мама вытирала руки полотенцем – полотенчиком – вафельным, хрустящим (отбелить, прокипятить, прогладить с двух сторон). Ну что ты вцепилась в этого зайца? Лечат по-другому. Надо посмотреть сперва, что у него болит. Если лапка, то перевязать. Если горлышко красное – дать чаю с малиной. Или молоко с медом. Помнишь, когда ты простыла, я тебе мед давала? Не надо, упрямилась Антошка. Она была не в силах объяснить, что никакие малина или мед не помогут зайцу снова стать счастливым, что нужно совсем другое, и мама, огорченно поджав губы, исчезала на кухне. Никакого воображения у ребенка, как она только учиться будет? Отец поводил плечами, точно сбрасывал невидимый груз, и тянулся за очередной сигаретой. Как-нибудь выучится, говорил он, завороженно наблюдая за подвижными руками жены – вот кухонный нож ловко скользит по картофелине, винтом кружится живая желтая кожура, и очередной гладкий голый клубень с бульканьем падает в холодную воду.
Школа, а потом ПТУ не дадут ребенку пропасть.