Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его посадили в огромный стеклянный куб. Нижние этажи – отдел унижений. Нельзя унижать религию, нацию, гендер. Средние этажи – отдел суицида. Там проверяют раны на руках подростков. Сверху – отдел наготы. Там проверяют, сколько лет голым детям на фото. Старше полутора – всё, соблазн.
Волк работает на своём, на волчьем языке. Сосед – на бычьем. Раньше с быками была война. В комментах она продолжается. За день Волк удаляет двести девяносто семь комментов, что быки пидоры, и три – про негров.
– Переезжай, – говорит Волк. – Им нужно больше русских.
Он подписал бумаги, что промолчит. И я изменил ему имя. Не только для красоты.
J. Jude (Еврей)
Я еврей, но мне всё равно. Никогда этим не пользовался. Но сейчас у меня под ногами звенит лицо мертвеца. Если сдвинуть гантели над головой, получится такой звук.
В первом зале ничто, и шарит по потолку прожектор. Во втором лес колонн, пол косой, так что кружится голова. В третьем зале стальная листва из лиц. Типа глаза и рты, и типа они кричат. Ими устлан туннель, он ведёт в черноту, и я, спотыкаясь о лица, долго иду туда – это ж музей вообще-то, там должна быть обычная выставка, наконец, – ну, не знаю, клочок письма, мол, в Треблинке нормально, люблю, целую, или щипцы сожжённого дантиста и его же коронки, – но там стена.
Ну неужели никто не пытался стырить лицо или два (думаю я, чтоб не плакать). Ну неужели никто, ну отлично же влезет в карман, просто стальной кружок, я бы и сам стырил.
K. Karotte (Морковь)
С цветами нельзя. Покупаю букет моркови. Не знаю, какой у Лены рак. Не знаю, ехать ли. Я её и не видел, просто друзья на фейсбуке, там и читаю: Берлин, больница.
Помню маму, кричащую на костылях.
Надеваю лучшую рубашку, разноцветную.
Медсестра-марокканка так улыбается, что я бы её тут же в лифте.
Что (как чисто и какие все красивые) сказать? Что (куда поставить эту чёртову морковку?) сказать? Вот, например, колокольня – однажды ты встанешь, Лена, и вот она за окном – в прошлом тысячелетии там свила гнездо пустельга, и дьякон считает: 95 яиц, 85 вылупились, 81 птенец встал на крыло, всего 14 птиц умерли детьми, неплохой процент, неплохой, отличный, расскажу ещё Лене про светофор, шаверму, дуб и мост, ещё про ветер, стену, это впереди, так много впереди, там за окном такая карусель, такое море. Это нельзя не чувствовать, даже когда лежишь под морфием.
В этом городе из букв ты, Лена, одна под настоящим именем. Тут, в коридоре больницы Шпандау, я посвящаю эту азбуку тебе.
L. Löwe (Лев)
Первая бомба убила слона. Не знаю, зачем англичане бомбили слонов.
Тень уронила стальной поднос на ногу и хромает. Я подволакиваю ногу за компанию. Мы смотрим носорога. Нежный.
В новой бомбёжке погибли тюлени. Не знаю, зачем американцы бомбили тюленей.
Хромаем к птичнику. Тень похожа на тукана. Яркая и носатая. Я на сову. Так же верчу головой. Мы оба – на киви. Он стеснителен и уязвим, так написано на табличке. Он шар, забившийся в угол искусственной темноты.
Потом сгорел жираф. Не знаю, зачем наши так сделали.
Котики весёлые. Кажется, им правда нравится с людьми. У одного ребёнка мяч. И котик волнуется. Ну кинь же, кинь его, дурак!
В конце остался бегемот по имени Сморчок. И львёнок. Его не успели назвать. Мать его смотрители убили сами. Чтобы не выбралась из разбомбленной клетки и не покусала кого-нибудь, это же страшное дело, лев на свободе.
M. Mauer (Стена)
Невысокая. Тонкая. Хрупкая.
N. Nacht (Ночь)
Вечер – время счастливых часов. Два пива по цене одного. Две женщины по цене одной. Два мужчины по цене пива. Это разминка.
В полночь город снимает маску и трусы.
Каждый парк, перекрёсток – эй, не меня ли ищешь? Тссс! Не меня ли? Но что мне ваш белый товар, и чёрный товар, и сыпучий товар, и потный товар, если можно и так, без наркотиков и девчонок.
Тридцать старух берут тромбоны, дудят, танцуя. Кто-то развёл костры, и откуда-то вдруг качели, и медная музыка льётся вдоль ледяной реки, и всё в огнях, но звёзды так видны, что можно снюхать Млечный Путь и наблевать Медведице в ковшик.
Неужто там, за Берлином, жизнь? Моя? С метро? Зарплатой? Почтой? Как так вышло?
А утром идёшь вдоль реки, но уже не волшебной: чему удивлялся? чего тосковал? это же просто серые кирпичи.
Утром повсюду – свежие цифры свежей краской. Двойки, тройки. Это какой-то старик ставит оценки дорожным ямам и другим недостаткам города городов. Никто его не видел. Он работает ночью.
O. Ohr (Ухо)
Правая роговица из горного хрусталя, левая выпала и укатилась. Нефер-Неферу-Атон-Нефертити. Стою перед ней, как немец на светофоре.
Каждый входящий мужчина втягивает живот. Каждая женщина – щёки.
Рядом – бронзовая копия. Для слепых. Можно трогать. Но я не решаюсь уже полчаса.
Вдруг зазвенит. Музей же.
Вдруг застыдят. Не для меня же. Я же – вижу. Что мне трогать эту эмигрантку!
Давай же. Быстро – пальцем по губам. Быстро – в пустую глазницу. Быстро – но вот уже медленно – левое ухо, со сколотой раковиной, такое холодное, точное, маленькое, но вот уже тёплое.
Дальше – мимо троянского золота и готского железа. Я ничего не вижу, но чувствую ладони, обожжённые её лицом. Какие-то лестницы, барельефы и саркофаги. И что-то мешает идти. Кажется, у меня встал.
P. Paar (Пара)
Волк ходит к психотерапевту. Нет-нет, говорит, не из-за смерти отца. А просто стало трудно. Ну, и работа. И дом далеко.
– Дом – это друзья, – говорит Волк.
Его новые друзья – соседи сверху.
Карл и Клара работали в Штази. Перекладывали бумажки: этого посадить, того прослушать. Их было сто тысяч. Потом их выкинули. Сняли пару обидных фильмов. На работу не брали. Клара пошла кассиром. Карл – двери придерживать в банке. Так и живут. В панельке, прямо над Волком с Тенью. Но у Тени понедельник, работа до ночи. Мы надеваем тапочки и идём в гости вдвоём.
Сливовый шнапс. Маринованная сосиска. Это я на фото. И это. Это я в спортзале. Жму пятьдесят. Я ещё сильный. Это я в море. И смелый. Да, без штанов. Холодно было! А это дети. Это внуки.
– А вот ещё сосиска, – говорит Клара.
– А мой дед, – говорю, – служил в ГДР в гарнизоне под городом Гарделеген.
– Хорошо! – говорит Карл.
Двадцать ступенек обратно. Приятно по ним в тапочках.
– Мы, – говорит Волк. – Мы.
Сливовое тепло в желудке.