Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда к нему подошел Жан-Луи – взял обеими руками за плечи и несильно, не грубо встряхнул. Он несколько раз повторил: «Жозе, малыш, старина…» – и добился того, чего мать не могла добиться: Жозе заплакал. Просто к материнской ласке он привык и на нее уже не откликался. А Жан-Луи быть ласковым с ним еще не случалось. Это было так неожиданно, что он не выдержал. Слезы так хлынули из глаз; Жозе стиснул брата, как утопающий. Госпожа Фронтенак непроизвольно отвернулась и опять подошла к камину. Она слышала бормотанья и всхлипы; склонившись к огню, она обеими руками прикрыла рот. Мальчики подошли.
– Он будет хорошо себя вести, мамочка: он мне обещал.
Она прижала к себе и поцеловала бедного мальчика:
– Дорогой, ты больше никогда не будешь так на меня смотреть?
Он еще раз посмотрит этим жутким взглядом через несколько лет, на склоне прекрасного жаркого ясного дня в конце августа 1915 года в Мармелоне между двумя бараками. Никто не обратил на это внимания – даже ободрявший его товарищ: «Артподготовка будет, говорят, обалденная, все сметут подчистую; мы просто пройдемся – винтовки на ремешке, руки в карманах…» Жозе Фронтенак обратил к нему тот же взгляд, в котором не оставалось никакой надежды, но в тот день его никто не испугался.
XIV
Жан-Луи спешил к себе – тут же в двух шагах, на улице Лафори де Монбадона. Он очень хотел все рассказать Мадлен еще до ужина. К их домику – а ведь они с таким удовольствием его обставляли – Ив внушил ему нелюбовь: «Ты же не начинающий дантист, не врач, желающий завести практику, – говорил ему брат. – Так зачем вам везде: на каминах, на стенах, даже на столбах – эти гнусные подарки, которыми вас завалили».
Жан-Луи хотел возразить, но тотчас же сам убедился, что Ив прав, и теперь на все это скопище фарфоровых амурчиков, бронзовых статуэток и австрийских терракот смотрел так же, как он.
– У малышки горячка, – сказала Мадлен.
Она сидела у колыбельки. Бывшая деревенская девушка, переселившаяся в город, теперь располнела. Широкоплечая, с длинной шеей, она уже не выглядела юной. Может, она беременна? У основания груди вздувалась крупная синяя жила.
– Сколько?
– 37,5. Срыгнула все четырехчасовое кормление.
– Это ректальная температура? Тогда это не горячка, особенно вечером.
– А доктор Шатар говорит – горячка.
– Да нет же, он имел в виду температуру, которую меряют под мышкой.
– А я тебе говорю – горячка. Конечно, пустячная. А все-таки горячка.
Он махнул рукой и наклонился над колыбелькой, пахнувшей отрыжкой овсяной половы и молока. Поцеловал малышку – она заплакала.
– Ты ее бородой уколол.
– Сама-то, как персик, гладенькая, – ответил он.
Жан-Луи стал ходить вокруг комнаты, надеясь, что она спросит его про Жозе. Но она никогда первой не спрашивала его о том, о чем он хотел. Пора уж было ему это понять, но он каждый раз обманывался. Она сказала:
– За стол садись без меня.
– Малышка?
– Да, подожду, пока она заснет.
Он огорчился; сегодня у них как раз было сырное суфле, которое едят прямо из духовки. Должно быть, Мадлен – сельская жительница, воспитанная на культе домашней трапезы, с почтением к еде – об этом вспомнила, потому что не успел Жан-Луи развернуть салфетку, она уже была рядом с ним. «Нет, не спросит, – говорил себе Жан-Луи, – дальше ждать не стоит».
– Так что же ты не спрашиваешь, дорогая?
Она подняла на него заплаканные, заспанные глаза.
– О чем?
– О Жозе, – ответил он. – Тут целое дело. Дюссоль и дядя Альфред все-таки не посмели настаивать на Виннипеге… Он поедет в Норвегию…
– Это ему не наказание… Там тоже можно охотиться на уток, а ему больше ничего и не нужно.
– Думаешь, так? Ты бы его видела…
Жан-Луи сказал еще:
– Он ее очень любил, – и сильно покраснел.
– Эту девку?
– Нечего тут смеяться… – И он опять сказал: – Ты бы его видела!
Мадлен лукаво, понимающе улыбнулась, пожала плечами и подложила себе суфле. Она была не из Фронтенаков – что ее убеждать? Она все равно не поймет. Жан-Луи пытался припомнить лицо, которое было у Жозе, те слова, которые он бормотал. Неведомая страсть…
– Даниэль приходила ко мне попить чаю – очень мило с ее стороны. Принесла мне ту выкройку распашонки – помнишь, я тебе говорила?
Жан-Луи, при всей своей рассудительности, не сразу опомнился от зависти к этому смертному безумию. Сам собой возмущаясь, он обернулся к жене. Мадлен скатывала хлебный шарик.
– Что? – переспросил он.
– Да ничего… ничего я не говорила, и зачем говорить? Ты все равно никогда не слушаешь. И не отвечаешь никогда.
– Ты сказала, приходила Даниэль?
– А ты никому не скажешь? Это все, конечно, между нами. По-моему, ее мужу очень надоело жить вместе с твоей матерью. Как только ему прибавят жалованья, они съедут.
– Не съедут. Мама этот дом и для них купила; они не платят за жилье.
– Только это их и держит. Но с ней так тяжело уживаться… Сам признайся. Ты же мне тысячу раз говорил…
– Я говорил? Верно, с меня станется и такое сказать.
– Впрочем, Мари-то останется; у нее муж терпеливее, а главное, больше думает об ее интересах. Он от таких выгодных условий ни за что не откажется.
Жан-Луи представил себе: как бы матушка не опустилась до положения старой арендаторши, которую дети отсылают один к другому. Мадлен не унималась:
– Я ее очень люблю, и она меня обожает. Но я точно знаю: жить с ней я бы не смогла. Нет-нет-нет!
– А вот она зато вполне смогла бы жить с тобой.
Мадлен беспокойно посмотрела на мужа:
– Ты не сердишься? Я все равно ее люблю, просто у меня такой характер…
Он встал и обнял жену, чтобы попросить у нее прощения за те мысли, которые к нему приходили. Когда они вставали из-за стола, слуга принес два письма. На одном конверте Жан-Луи узнал почерк Ива и положил письмо в карман. Другое письмо он попросил разрешения у Мадлен сразу вскрыть.
«Сударь наш и дорогой благодетель, пишу вам это письмо, чтобы дать вам знать, что наша дочка пойдет к первому причастию в четверг пятнадцати лет, она знает все молитвы, и отец ее, и я, когда видим, как она утром