Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Теперь вы всегда хотите мыть ее сами. Разве я не смогу это сделать? Неужели вымыть сеньору — это что-то особенное?
— Я сам.
Я не понимаю настойчивости Камилы. Тем более что я тебя всегда мыл. Как и желания Марсии, когда она была дома: «Я вымою мать».
— Оставь, — сказал я ей.
Только я знал твое тело, пути моего наслаждения в нем. Твою красоту. Необходимо усилие. Необходимо бесконечное внимание, чтобы обнаружить его следы. Линия совершенства, твоей гордости. Ты стоишь в ванной.
— Камила, не забывайте подкладывать ей пеленки.
Стоя в ванной, ты вдруг неожиданно глупо говоришь мне:
— Дедушка, поскорей, мне холодно.
Я всматриваюсь в тебя, стараюсь понять. Докопаться до причины твоего заблуждения.
— Я — Жоан, дорогая.
— Да, дедушка.
Кто был твой дедушка? Я его никогда не знал и не помнил. Но сообразил: это, должно быть, родовые отношения, глубина времен, сумерки истоков. Истина земли и бесконечности. Дедушка. Мою тебя со всей нежностью, на какую способен. Мою не спеша. Бедра, исполненные ловкости, крылатой быстроты. Теперь она погребена под обвисшими морщинистыми складками. Бедра худые, кожа дряблая. Мою твой мягкий живот. Твои ляжки и изящные легкие ноги. Они слабые от усталости. Мою жаркую поясницу, твой бюст. Твои кричащие груди. Слышу их резкий крик в моих ушах, мою тебя с состраданием и тщанием, всю целиком. Очень аккуратно каждую часть. И пока мою, слушаю концерт Моцарта для гобоя. Мне принесла его Марсия, я ставлю его на проигрыватель. Какой скромный инструмент гобой. Еле слышный в оркестре. И вдруг второй раз, пока тебя мою, — вода горячая, мыло, мои руки, особенно левая, более чувствительная к приятной бархатистости твоей намыленной кожи, — замечаю, вдруг замечаю беспокоящее таинство — я мою не тебя. Время от времени гобой солирует, он маленький и скромный, твое тело так постарело, печальный гобой, такой одинокий, такой сиротливый. Я мою твое тело, но тебя в нем нет. И я вспоминаю. В былые времена ты заполняла все свое тело до кончиков пальцев, до ногтей, до кончиков волос. Ты была в нем, и я узнавал тебя. В теле, в жестах, в живом притягивающем взгляде. Но теперь передо мной только твое тело без кого-либо, кто бы за него отвечал. Твое тело неуправляемо, дорогая, кому оно принадлежит? В средоточии — пусто, из него не поступает ни один сигнал. Я не вижу тебя в твоих глазах, взгляд их рассеян. Они смотрят в никуда. У тебя нет средоточия — где ты обитаешь?
— Дедушка, поскорее.
Где ты? Я мою тебя с любовью и нежностью. Мою твое тело без тебя. Но со мной моя память, хорошая память, чтобы воссоздать тебя без страданий, Моника. Ванная комната просторна. Пошлепай по воде, пока я еще раз пройдусь левой рукой по твоим изящным грудям и сладкой кривой живота.
Однако Антония в беспокойстве, мне уже пора принимать ванну. Я беру костыли, и, покачиваясь, отправляюсь по коридору, вхожу, наконец, в ванную комнату, сажусь в автолифт, Антония приводит его в движение, и я погружаюсь в наполненную водой ванну. И тут произошло нечто странное. Я должен рассказать тебе это сам, прежде чем ты узнаешь это от других. Антония. Это очень активная девица, энергия так и бьет из нее. И язычок у нее бойкий, возможно, это дает ей разрядку.
— Сеньор доктор, время ванны.
Но я слушаю гобой. Он печален и ласков, как сидящий у дверей ребенок. «Сеньор доктор!» Я должен идти. Беру костыли и иду по коридору, похожий на встряхивающийся мешок. Антония меня усаживает и опускает в ванну. Но это я уже тебе сказал. И тут случилось — я должен сказать тебе это сам. Но разреши мне еще посмотреть на богиню из Помпеи. Увидеть, как легкий ветерок формует ее воздушное тело. Я смотрю на нее снова, смотрю всегда. Иди, воздушная, в своей невидимой красе. Красота твоя еще красивее от того, что она видима и не видима. Грациозная красота. Нежная.
А теперь, моя дорогая, я думаю, что имею право чуть-чуть пожаловаться. Не на тело, это я оставляю на потом. Тео очень торопится что-то сказать мне, прежде чем я останусь без ноги. Хочу пожаловаться на жизнь, пожаловаться на… Люди приближаются к концу, когда у них нет надежды на будущее, ты сядь. Я сижу. Я смотрю вокруг себя, оглядываюсь назад. Потому что впереди у меня уже ничего нет, чтобы смотреть вперед. И нахожу это глупым. Нет, не воспоминания, то, что мне вспоминается, я вспоминаю. Воспоминания — это вполне заурядный способ повторить жизнь. Что-то происходило и, вспоминая это что-то, мы заставляем его повториться. Особенно то, что достойно повторения, и получаем хоть небольшое, но душевное удовлетворение. Очищаем это прошлое от всего плохого, что в нем есть. Или вспоминаем это плохое, обрамляя его нежным всепрощением. Однажды я подумал: когда от скуки и развлечения ради Бог создал все это, он знал действенное слово. Так вот, я говорю — действенное слово должно быть для всего, но весь вопрос в том, чтобы узнать, где оно, это слово, находится. Тогда даже то, что пошло, уродливо или тронуто гниением, человек, зная точное слово, тут же превратит в красивое. Уже ночь, весь приют спит, и только я прислушиваюсь к шуму. У людей внутри всегда есть что сказать, но мешает шум. Да, от меня убрали Салуса, что находился по ту сторону стеклянной двери, и поместили где-то посередине коридора. Теперь стало много тише, ведь он очень храпел. Весь дом погружен в тишину, разве что время от времени слышны чьи-то шаги. Очень легкие, осторожные, я слышу их своим правым ухом, это странно, потому что я все-таки левша. И естественно шум уличного движения, но он еле слышен. Еле слышен, потому что далек, и я воспринимаю его как фон, на котором все остальные шумы становятся особенно четкими. И я принялся подводить итог всей своей жизни. Мне не спится. Принялся подводить итог. Не знаю, обратила ли ты внимание, что почти все люди, нет, не все, некоторые, боятся это делать. Так что вернее было бы сказать — не все, а многие подводят итог. Приходит час — и подводят. Часто баланс этот состоит из отдельных, случайно набросанных показателей, под которыми даже не подводится черта. И все, кончено. Итог получен. Так поступают те, кто безразличен к судьбе и всем доволен. Когда я был маленьким и жил в деревне, то один старик сосед по воскресеньям пьянствовал. Жена его била. И он говорил: «Умри, Марта, я сыт по горло». А рядом живущий священник, пресытясь прелюбодеянием с ханжами, говорил: «Я выиграл хороший бой и веру сохранил». У каждого была своя бухгалтерия, посмотрим, какова будет моя. В доме царит тишина, в городе — ночь. И я спрашиваю себя: что же ты сделал за всю свою жизнь? Так, детей, троих, каждого в своем роде. И любил тебя. Все так. А моя собственная жизнь, мой способ сосуществования со своими собратьями? И тут передо мной, точно на смотре, проходит парад сумасшедших, убийц…
— Во имя чего же ты так спокойно судишь и выносишь приговор?
«Как ты можешь спокойно спать?» — спросила меня как-то Марсия. Или Тео. А может, я сам себя спросил?
Убийцы, жулики, фальшивомонетчики, воры большой и малой руки. Мошенники, прелюбодеи, способствующие разводу, народные агитаторы, вербовщики несовершеннолетних. Сутенеры, ростовщики, контрабандисты. Рэкетиры, шантажисты. Живущие за счет развратных старух жиголо, экспортеры детского труда, изготовители поддельных документов. И прочие, прочие, прочие. Они проходят передо мной, вижу их. А ночью вижу особенно четко. У них лихорадочный, блуждающий или спокойный взгляд, в зависимости от совершенного ими преступления, которое еще в них, уже вне их, или… Путаются в показаниях. Или твердо следуют своей логике, которая для них закон.